И едва Габриэл Багратян увидел своего маленького сына, он принял его в объятия с такой безмерной любовью… И потому, что Стефан взаправду был еще маленький, отец поднял его до самого своего сердца, до своего лучезарного лица, поднял над головой и все выше и выше…
Нуник первая с наступлением ночи обнаружила изуродованный труп. Заптии выбросили его как он был, нагим, на Йогонолукское кладбище сразу после самосуда. Нуник пришла вовремя, успела спасти его от диких собак. И тотчас послала одного из «ничейных» детей на становище — велеть всей кладбищенской братии собираться в поход. Ибо случилось Необычайное, и сегодня нет места страху: угас навсегда род основателя Йогонолука Аветиса Багратяна. Но настал час исполнить волю Тер-Айказуна, доставить на гору Багратянова сына. В вознаграждении не откажут, отныне их ждет обеспеченная жизнь.
Пугливое общество собиралось на кладбище группами. Плакальщицы немедля принялись за работу. Они обмыли от пыли и крови тело прекрасного отрока. А Нуник сделала нечто большее для семейства Багратянов: великодушно пожертвовала из запасов своего неописуемого мешка длинную белую рубаху, в которую и облекла Стефана. И пока его снаряжали в последний путь, нищий слепец с лицом пророка приговаривал нараспев:
— Ведь кровь агнца потекла к дому…
Окончив свой труд, Нуник и другие плакальщицы взвалили на плечи тяжелые мешки. И пошли, согбенные ношей. Во втором часу утра безмолвное и почти невидимое при слабом свете месяца шествие двинулось к Дамладжку, а оттуда тайными тропами, пощаженными лесным пожаром, — к Городу. Во главе процессии шла, как предводительница, Нуник, опираясь на посох. И когда они пришли в лес, где было уже безопасно, они зажгли два факела и несли их по бокам носилок, дабы усопшему сопутствовал свет и оказаны были подобающие почести.
Глава третья
БОЛЬ
Габриэл Багратян опять проводил все ночи на Северной позиции, спал на привычном месте. По настоянию Тер-Айказуна, обеспокоенного заметным падением дисциплины, он в первый же вечер после исчезновения Стефана вновь взял на себя командование. И это было более убедительное доказательство самодисциплины и душевной стойкости, чем героизм, проявленный во всех трех сражениях. В эти дни у него дрожали руки, кусок в горло не шел, глаза ни на миг не сомкнул сон. Страшила не только неизвестность о Стефане, но и полная безнадежность всяких попыток его найти, его спасти. Охваченный отчаянием, он сперва носился с мыслью совершить налет на вражеский лагерь. Что если заново сформировать Летучую Гвардию и предпринять вылазку, рейд до шоссе на Алеппо? Что если, наведя ужас на всю окрестность, этот ночной налет, несущий с собой кровь я пожары, позволит догнать Стефана и Гайка? Но Габриэл, конечно, тотчас же отказался от этого романтического проекта. Какое право имеет он ради спасения своего ребенка, пускаться в безумную авантюру, рисковать жизнью сотни защитников Муса-дага? Стефан, в сущности, самовольно сделал то, что Гайк совершил по воле народа. Нет никаких уважительных оснований ради него пускать в ход все средства.
Габриэл жадно набросился на работу, она была для него что глоток свежего воздуха. В дружинах царили слабость и апатия, — следствие недоедания. А бойцы на передовой и в резерве, полагавшие, что можно ждать смерти, хоть и с пустым желудком, но в dolce far niente,
[98]
получили суровый урок.
Воинская дисциплина чрезвычайно ужесточилась.
Чауш Нурхан получил приказ ежедневно проводить тактические учения с дружинами. Все было как в первые дни. Никто не смел даже в свободные от службы часы покидать пост. Увольнительные в Город давались только в исключительных случаях. На долю резервистов выпала нелегкая работа: в предвидении будущего мощного наступления турок не только улучшить позиции, но, чтобы ввести в заблуждение противника, частично их перебазировать, по мере возможности обеспечить их неприступность, соорудив каменные шанцы. Габриэл, Авакян и учитель Шатахян часами чертили новые планы, которые немедленно начинали проводить в жизнь. В эти дни все было в непрестанном движении. Никто не мог противостоять исступленной энергии Багратяна. Но его неуемная требовательность, сколь ни странно, не навлекала на него ни злобы, ни ненависти; она оживляла пошедшие на убыль душевные силы, воскрешая надежду и боевой дух. После короткого спада жизнь защитников Муса-дага вновь обрела цель и содержание.
Габриэл страдал не от неприязни окружающих, а от обострившегося чувства одиночества. Правда, ему и в прошлом не довелось завязать душевные отношения ни с руководителями народа, ни с простыми людьми, а дружбу и подавно. Ему повиновались как военачальнику, выказывали уважение, благодарность даже, но он и люди Муса-дага были в корне разные люди. Теперь они его откровенно избегали, даже Арам Товмасян, прежде искавший предлога с ним поговорить. Габриэл заметил, что соседи по ночлегу на Северной позиции все дальше отодвигают свою постель. Объяснение, казалось бы, лежало на поверхности: Габриэл ежедневно проводил час, а то и больше, у одра больной жены, — его боялись как носителя заразы. Однако за этим внешним поводом скрывались гораздо более сложные чувства. Габриэла постигла лихая беда, а за ней подступает другая, похлеще. Присущий всем людям страх перед собратом, пораженным роком, суживал круг одиночества, замкнувший Габриэла. Что до эпидемии, разразившейся в лагере, то она — главным образом от благоприятной погоды, а отчасти благодаря экиму Петросу — не выходила из границ ползучей, но ослабленной формы. Из ста трех заболевших умерло до сих пор двадцать четыре. Совет уполномоченных придал в помощь врачу санитарную комиссию — в нее вошел и пастор Товмасян. Эта комиссия ежедневно обследовала всю Котловину Города, шалаш за шалашом. Если у какого-либо жителя обнаруживались пусть самые легкие признаки заболевания, он обязан был тотчас, захватив свои подушки и постель, отправиться в карантинную рощу. Впрочем, жить в этой тенистой рощице больным было приятно, и обходились с ними мягко. Конечно, хлынул бы дождь, и все стало бы куда страшней. Но после первой грозы, благодарение богу, больше не дождило, что применительно к сирийскому августу месяцу можно счесть благом, однако вовсе не чудом.
Петрос Алтуни дважды в день ездил верхом на своем ишачке навещать Жюльетту Багратян. Его удивляло, что болезнь Жюльетты протекает не в обычных формах. До кризиса, по-видимому, было еще очень далеко. Температура после первого приступа несколько понизилась, но сознание к Жюльетте не вернулось. При этом она не лежала, как другие больные, в глубоком беспамятстве или бурно бредила, она спала непробудным, свинцовым сном. Но могла, не просыпаясь, повернуть голову, открыть рот и глотать молоко, которым поила ее Искуи. А порой, случалось, и пролепечет несколько слов, точно из иного мира.
В первые дни ее болезни Искуи почти не отлучалась из Жюльеттиной палатки, — Майрик Антарам была перегружена работой и уходу за больной могла уделить лишь час-другой.
Искуи велела перенести туда свою койку и ночевала у Жюльетты. Овсанну и ребенка она больше не видела, да и нельзя было с ними встречаться. Несмотря на парализованную руку, Искуи ловко справлялась с обязанностями сиделки. К тому же, на второй день заболевания у Жюльетты обнаружилась и ангина, так что она подчас не могла проглотить молоко, которым поила ее Искуи, иногда оно вызывало рвоту. И сиделке приходилось, помимо всего, стирать постельное белье. Служанки Жюльетты с легким сердцем предоставили это Искуи. Они боялись заразы и крайне неохотно прикасались к больной и ее вещам — разве только заглянут в палатку, один раз утром, другой — вечером и нет их. В конце концов, рассуждали они, что им за дело до этой чужачки, о которой ходила такая дурная молва? И вся тягота легла на плечи Искуи. День и ночь она преданно ухаживала за этой лежавшей в беспамятстве женщиной, но ни на самую малость не стала ей ближе француженка.