Двое дружинников подняли первого мертвеца и поднесли к самому краю Скалы. А тут, широко расставив ноги, будто буря ему нипочем, подняв руки, словно два больших листа латука, стоял в готовности огромный детина, Геворк-плясун. Стоило большого труда растолковать ему, что именно от него требуется. В конце концов он понял и с блаженной улыбкой воскликнул:
— Как на корабле, да?
И тогда-то окружавшие его узнали, что Геворк в юности плавал на угольном баркасе в Черном море. У юродивого было доброе сердце, и ничто не доставляло ему большей радости, чем сознание, что ему доверили полезный труд. Каков этот труд — для него не имело значения. А для других мужчин. имело. Членам воинственной касты — дружинникам первого эшелона — всякая работа, не связанная непосредственно с обороной, представлялась унизительной. Впрочем, и все числящиеся в резерве мужчины считали, что работа мясников, санитаров, тех, кто поддерживал огонь в очаге — ниже их достоинства. А уж эти последние с презрением поглядывали на могильщиков. Неисповедимы законы человеческого общежития, и здесь, на Дамладжке, они породили иерархию, причины возникновения которой, как и везде, остались неясными. А Геворк, вместе с Сато, нищими, калеками, существовал вне этой иерархии. И если ему поручали какую-нибудь работу, его словно бы возвышали над ему подобными, облагораживали и приобщали к работающему люду. Он чувствовал себя счастливым оттого, что необходим. Так было и теперь. Геворк ревностно исполнял порученное ему дело, не уступал его никому. Он принял на руки мертвое тело и локтями оттолкнул обоих резервистов, которые хотели ему помочь.
Море, должнЪ быть, еще сохранило звездный след последних светлых ночей. Белые гребешки далеко внизу отбрасывали свое нежное свечение сюда, наверх, вычерчивая силуэт Геворка-плясуна. Несколько фонарей освещали коварный край Скалы, и все же Геворку дали чрезвычайно опасное поручение! Скала-терраса выступала из так называемой Высокой стены, поднимавшейся из моря на четырехсотметровую высоту. У подножия ее прибой глубоко вгрызался в гору, и сверху его даже нельзя было разглядеть. Поистине этот выступ был похож на вытянутую вперед руку. Один неверный шаг на этом гигантском корабельном носу — и верная быстрая смерть обеспечена. Однако Геворк-плясун не испытывал ни страха, ни головокружения, хотя трудился в кромешной тьме, в то время как остальные поспешно отступили. Высоко держа мертвеца, будто мамка свое дитя, Геворк совершал свой танец на самом краю выступа. Он легко раскачивал трижды перевязанное, утяжеленное камнем бездушное тело и уже потом могучим толчком отправлял его в пучину. Бесшумно труп исчезал в ночи. Геворк, хотя много дней уже получал смехотворно малую порцию еды, не утратил былой силы. Примерно час спустя, легко отправив сорок третьего мертвеца в бездну, он словно бы опечаленный стоял и разглядывал свои пустые руки, точно ему хотелось укачать так и успокоить не сорок, а четыреста, тысячу человек — весь народ! Непредубежденный свидетель этих похорон немало удивился бы сколь они благородны, лишены всякой мрачности, как поистине прекрасны!
Но не об этом шла речь, когда встретились Тер-Айказун и доктор Петрос, ибо последний хлопотал не о мертвых, а о тех, кто был еще жив. Вардапет со своей стороны сделал весьма смелое для его сана предложение — было бы, мол, лучше тем безнадежным больным, кои и так уже стоят на пороге смерти, дать спокойно перешагнуть через нею, и в первую очередь тем, кто лежит без сознания или дремлет в беспамятстве. Врач согласился, сказал, что больные в этом их состоянии не только не требуют пищи, но и решительно отказываются от нее, когда санитар приносит им жиденькое молоко или такой же суп, и они не пострадали бы, если им, так их и не разбудив, дали отойти в мир иной. Однако Тер-Айказун меньше всего думал сейчас об экономии еды для здоровых детей или о том, чтобы обеспечить существование жизнеспособных мусадагцев. Он хотел, чтобы все, кому бог даровал благо достойной смерти, не лишились бы его только затем, чтобы жизнь их была подарена туркам.
Сейчас врач и священник проходили в лазарете по рядам между больными. Алтуни вершил суд — жить или умирать больному. Только в совершенно безнадежных случаях он принимал решение сразу — там, где можно было сократить страдания на один-два дня. Но стоило ему заметить на чьем-нибудь лице или в биении пульса хоть малейшую надежду, он уже готов был бороться за жизнь этого больного, особенно, если он молод.
Казалось сострадание было менее присуще священнику, чем врачу. Но вардапет верил; человек обладает и земной жизнью, и жизнью вечной. И пока человек жив, земная жизнь в его глазах не менее важна, чем вечная. Ну, а кто терял земную жизнь естественным образом, терял не много, он даже должен благодарить бога, что его вечная душа не пострадает от адского страха, когда его будут убивать. Так в глубине души рассуждал священник.
Врач же верил только в эту земную жизнь. И потому, по мнению Алтуни, тот, кто расставался с жизнью, ничего не терял. Но это Ничто и было всем. Никто из людей ничего не терял, кроме этого «Все-Ничто». Значение имело только то, как человек сам к этому относился.
Доктор Петрос не знал, например, как относится к собственной жизни эта молодая женщина, лежащая сейчас у его ног и смотрящая на него своими блестящими, словно полными слез глазами. Быть может, она еще способна, если и не выздороветь совсем, то хотя бы вкусить пятиминутное земное счастье. Потому-то он, Алтуни, презиравший жизнь, так колебался. А для Тер-Айказуна пятиминутное земное счастье этой женщины не значило ничего по сравнению с ничем не обремененным уходом в вечность.
Едва лишь врач четко произносил свое «да» или «нет», священник спокойно переходил к следующему больному. А идущий за обоими один из дьяконов втыкал в землю у изголовья больного палочку. То был знак для сторожа — если умирающий не выразит никаких желаний, то и не тревожить его. Порой Алтуни украдкой возвращался и выдергивал палочку. Странно! Священник был твердо убежден в неизбежности гибели и все же верил в чудо спасения. Врач твердо верил в гибель и все же допускал возможность некоего невероятного случая, который отвратил бы смерть. И как ни казались сходными их побуждения, они сильно различались. И Тер-Айказун, и доктор Петрос об этом не проронили ни слова.
У Геворка-плясуна работы прибавилось.
Совершенно неожиданно из Александретты возвратились пловцы. Ранним утром юношей окликнули дружинники Северного сектора. Им удалось миновать цепь патрулей солдат и заптиев, которая вот уже двое суток опоясывала весь Муса-даг от Кебусие до прибрежной деревни Арзус на крайнем севере. Физическое состояние пловцов находилось в поразительном противоречии с длительностью и невзгодами их десятидневного похода. Правда, они походили на скелеты, — но скелеты, опаленные солнцем, обветренные дыханием моря. Удивительнее всего была их одежда. На одном был потертый, когда-то элегантный коричневый шерстяной шлафрок, на другом — белые фланелевые брюки и допотопный смокинг, знававший лучшие времена. Пловцы волокли тяжелый мешок солдатских сухарей — явное свидетельство самоотверженного служения народу — стоило только вспомнить, что от Александретты до Дамладжка тридцать пять английских миль и все по горам.
И если возвращение пловцов вызвало у сбежавшегося народа ликование, то их отчет, казалось, погасит и последние надежды. Шесть дней они пробыли в Александретте, и ни разу не показалось ни одного военного корабля! На рейде стояло много старых турецких угольных баркасов, рыбацких шаланд и застигнутый здесь войной русский торговый пароход. Огромный залив, заполнивший угол между Малой Азией и собственно Азией, был пуст, как пусто было все побережье за спиной Муса-дага. Уже многие месяцы никто в Александретте не видел ни одного военного корабля.