По вечерам мать говорит своему ребенку, когда у того слипаются глазки: «Сон тебя сморил!». И Габриэла Багратяна сморил сон — нет, не сон, его сморила смерть.
Глава седьмая
НЕПОСТИЖИМОМУ В НАС И НАД НАМИ
Пять сирен взвывают разом. Нестройно, отрывисто, угрожающе, сипло.
Габриэл спокойно открывает глаза. Ищет взглядом зыбкую картину, которую, мнится ему, лишь только что видел. Набежавший прибой заливает опустелые скалы. Плот размыт, и бревна полощутся порознь. «Гишен» лег в дрейф. Нос его, обращенный к юго-западу, глубоко врезался в морскую синь. Другие суда эскадры идут впереди. Словно танцоры, пытаются они с тяжеловатым изяществом образовать законченную фигуру. «Жанна д’Арк» медленно маневрирует в центре этой фигуры.
Габриэл внимательно наблюдает за происходящим. Потом спохватывается: «А как же Айказун? Ничего не заметил? Да нет же! Он ведь думает, что я на «Жанне д’Арк».
Габриэл вскакивает, зовет, машет руками. Но звук голоса рассеивается в пространстве, а жесты не похожи на призыв отчаявшегося. В предопределенный час солнце достигает выступа Рас-эль-Ханзира, и скалистые откосы Муса-дага погружаются в густую тень.
Будь у Багратяна хоть малость рассудка, он сбежал бы вниз, на эти скалы, взобрался бы на самую высокую и постарался любым способом привлечь внимание. Палуба «Гишена» запружена армянами, они сгрудились у поручней, прощаются с горой жизни: таким стал для них Муса-даг, хоть он грозно супится, глядя им вслед, точно разочарованный убийца, упустивший намеченную жертву. Как ни шумно дышит море и грохочет судовой винт, на палубе или на наблюдательном посту уж верно бы заметили Габриэла Багратяна. Но он, злосчастный, не только не покидает свой тенистый уголок, но перестает кричать и махать руками, словно бы наскучив бессмысленной формальностью. Габриэл и сам изумлен охватившим его глубоким спокойствием. Человек в этом положении должен бы взывать, как безумный, о помощи, должен бы кинуться в воду, поплыть за кораблями, спастись либо погибнуть — что-нибудь одно!
Корабли движутся так медленно. Есть еще время. Габриэл недоумевает: откуда в нем это спокойствие? Может, кровь его еще скована сном? Подле него, там, где ему так удобно сидится, лежит фляга, которую французы наполнили черным кофе и коньяком. Он хочет пробудить свое усыпленное отчаяние, поэтому пьет большими глотками. Но живительный напиток оказывает обратное действие. Кровь, правда, течет быстрее, мускулы наливаются силой, но спокойствие нимало не сменяется страхом смерти, воплем о помощи. Оно только принимает более действенную форму. Преображается в радостную примиренность. Земной, плотский человек сперва стыдится этого.
«Взберусь на открытое, высокое место и сделаю из куртки сигнальный флаг». Такая попытка практически ничего не даст. Самообман, театр для себя. Это просто поднимает дух, мешает впасть в уныние.
Затем он, разумеется, спрашивает себя:
— А средства к существованию?
Он шарит в карманах плаща. Три булочки и две плитки шоколада. Это все. В карманах куртки ничего путного, только карта Дамладжка, два-три старых письма, какие-то заметки, пустая коробка от сигарет, да еще монета аги Рифаата с греческой надписью.
Габриэл держит на ладони круглый золотой кружок. Вспоминает вдруг, что во время великого Исхода ходил за этой забытой монетой на виллу. Не ходил бы лучше! Сейчас ему кажется, что надо бы, все-таки, выбросить этот недобрый амулет. Однако не делает этого, прячет монету обратно, памятуя о надписи.
Даже в первые дни Сопротивления не чувствовал себя Багратян таким здоровым; таким сильным, как сейчас. Ни следа усталости, ноги не болят, колени легко сгибаются, сердце бьется ровно, и не успевает он опомниться, как ноги выносят его на открытое место, расположенное высоко над морем. Он становится на выступ скалы, кругообразно размахивает над головой плащом. Но, едва начав, опускает руки. И в тот же миг впервые осознает с ослепительной ясностью, что вовсе не хочет, чтобы на эскадре его увидели, что оказался он в этом положении вовсе не по несчастной случайности, а согласно сокровенному волеизъявлению не только Бога, но и его самого.
Как же это так? Он не замечает в себе ни малейшего признака смятения духа или смятения чувств. Ум его столь же ясен, сколь покойна душа. Ему даже кажется, что лишь сейчас он высвобождается из пелены долгого, душного морока. Всей сутью своей, всей еще неизведанной силой разума жаждет он обрести прозрение.
Он покидает высоту, с которой открывался обзор моря. Размашистым шагом преодолевает крутую тропу — сейчас ему легко нести свое тело — а тропа эта не что иное как вытоптанный, отмеченный вехами, камнями и кольями зигзаг между скалистыми откосами, водоотводными канавами и расщелинами. Но ясность, обретенная Габриэлом, одарила и его телесную оболочку, так что ему незачем помнить о вехах и опасностях на своем пути. Он знает, что при этом жизнеощущении не может ни забрести на неприступную кручу, ни сорваться в пропасть. Равномерно, под стать пульсу, работает его мысль. И тут, на этом отрезке пути, в Габриэле заговорила гордость. Так вот почему, когда с моря громом грянуло чудо, он был почти разочарован. Вот почему сообщение его превосходительства, что народ Муса-дага, а с ним и Габриэла, высадят в Александрии или Порт-Саиде, вызвало у него необъяснимое чувство недовольства! В этом недовольстве зрело уже великое волеизъявление этой минуты. Тотчас же, едва пришло всеобщее спасение, Габриэла будто озарило: нет для него возврата к этой жизни уж хотя бы потому, что истинный Габриэл Багратян, каким он стал за эти сорок дней, должен быть воистину спасен.
Очутиться в Александрии или Порт-Саиде? В каком-нибудь бараке лагеря армянских беженцев? Променять Муса-даг на другой загон — пониже и потесней? С высоты решающей схватки унизиться до рабства, в ожидании новой милости? Зачем? В ушах звучит старая поговорка экима Алтуни: «Быть армянином невозможно». Совершенно верно! Но со всякими невозможностями счеты покончены. Габриэл полон несказанной уверенности в одном, единственно возможном. Он разделил судьбу людей одной с ним крови. Возглавил борьбу народа своего отечества. Но разве в новом Габриэле говорит только кровь? Разве новый Габриэл только армянин? Прежде он мнил себя — и не по праву! — «абстрактным человеком», «человеком в себе». Но чтобы, воистину стать им, Габриэлу пришлось сперва пройти здесь через этот загон всеобщности. Вот он и стал «человеком в себе», отсюда и это ощущение безграничной свободы. Космическая пустынь. По которой томилась душа нынче утром. Теперь он обрел ее, такую, какая и не снилась смертному. С каждым вздохом впивает он пьянящую радость независимости.
Корабли уплывают, а Багратян остается ча этом скалистом склоне Муса-дага, что от края до края пуст первозданно. Кругом ни души, только двое: Бог и Габриэл Багратян. И Габриэл Багратян взыскан милостью божьей, он действительней всех людей и народов!
Но в этом упоении силой и гордостью Габриэлу становится вдруг не по себе. Женщины! Там, где есть женщины, непременно есть и мужская вина.
Сейчас Габриэл у того уступа, где сделали привал санитары, и глаза Искуи сказали «прощай». Но перед ним возникает не образ Искуи, он видит Жюльетту в тафтовом платье. Что же будет с Жюльеттой?