Тер-Айказун тоже, невзирая ни на что, отправлял свои обязанности. Преподавал в школе, служил торжественную литургию, объезжал, как всегда, свой приход. По его настоянию и в этом году совершилось освященное древним обычаем паломничество к монастырю святого Фомы, где с незапамятных времен происходит обряд жертвоприношения — матах, заклание агнца. Правда, Тер-Айказун отменил, без объяснения причин, народное гулянье с музыкой и танцами до утра, которым обычно заключается обряд.
Естественно, что если местные властители умов сохраняли столь невозмутимое спокойствие, то приезжие, европейцы Гонзаго и Жюльетта, проявляли полную беспечность. А ведь Жюльетта и впрямь сказала однажды мужу:
— До осени я с тобой, милый, здесь не останусь. Меня начинает одолевать тревога за Францию. Последние дни я часто думаю о маме.
Муж ответил долгим загадочным взглядом, и Жюльетта поняла, что сказала что-то несообразное.
Габриэл продолжал свои разведочные поездки по окрестным деревням и даже расширил круг своих разысканий: на юге часто выезжал за пределы Суэдии, на севере доскакал на лошади до Бейлана, видел там заброшенные виллы, принадлежавшие богатым армянам из Александретты. Раз только отважился он побывать в Антиохии. Мост через Оронт охраняли несколько заптиев, чего раньше не бывало. Они не спросили у Габриэля документы и равнодушно дали ему пройти. Ему подумалось: что, если и все другие сторожевые посты пропустят его в экипаже с Жюлветтой и Стефаном? Может, спасение достижимей, чем кажется? Но когда он переступил порог нового информационного бюро хюкюмета, в глаза ему бросилось большое объявление на стене, из которого стало ясно, что все обстоит куда хуже. Как явствовало из объявления, воспрещалось выдавать билеты на поезд и дилижанс всем армянам без исключения. Но особенно угрожающе звучали нижеследующие строки: «Каждый подданный армянской национальности, который будет обнаружен где бы то ни было за пределами своего местожительства без паспорта и разрешения на проезд, должен быть задержан и доставлен в ближайший лагерь депортированных».
Этот безжалостный, состоявший из нескольких пунктов приказ подписал преемник мужественного Джелала, угодливый Мустафа Абдул Халил-бей.
Невзирая на опасность, Багратян прошелся по базару. Узкая, прежде битком набитая людьми улочка была почти пустынна, имела запуганный, унылый вид. Армянские купцы, хоть депортация здесь еще не началась, заперли свои лавки и как сквозь землю провалились. Но и мусульманскому населению было несладко. Первое, чем воздалось Османской империи за причиненное армянам зло, было внезапное обесценение турецких бумажных денег. С некоторых пор купцы требовали за товар только золото и серебро, чем и сконфузили эти целомудренные металлы, ответившие немедленным исчезновением со всех рынков. Мудрецы-экономисты в стамбульских министерствах давали сбивчивые объяснения по поводу этого загадочного и столь внезапного обесценения бумажных денег. Да ведь и поныне ни один премудрый экономист не постиг, что денежное обращение может зависеть от того, как котируются обществом моральные ценности.
Турки уныло слонялись по антиохийскому базару, залитому помоями, заваленному мусором, отчего он походил на ночную трущобную окраину.
Габриэл нашел запертыми старинные ворота дома Рифаата. Он долго стучал молотком в окованный медью деревянный створ — никто не отозвался. Итак, ага Рифаат Берекет не возвратился из поездки в Анатолию. Габриэл знал: цель этой поездки — организовать помощь армянскому народу, и все же его опечалило, что он не застал друга своего отца.
Вернувшись домой, Габриэл решил впредь дальше окрестностей Муса-дага не выезжать. Причиной этого решения было то волшебно-умиротворяющее действие, которое оказывала на него (и чем дальше, тем сильнее) отчая гора. Когда по утрам он распахивал окно и здоровался с горой, его неизменно охватывало торжественное удивление, понять которое он был не в силах. Громада Муса-дага ежечасно меняла вид: то представала плотной, слитной массой, то сквозь пронизанную солнцем дымку казалась огромным пушистым комом. Эта вечная в своих превращениях сущность горы как будто придавала ему сил и мужества в том смятении чувств и мучительных раздумий, которое с момента появления пастора Арама Товмасяна лишило его сна. Но лишь только он покидал сень Муса-дага, как тотчас терял мужество обо всем этом думать.
Между тем его усердные рейды по окрестным деревням принесли плоды. Он достиг, чего добивался, — не только получил сравнительно полное представление о делах и днях здешних крестьян — плодоводов, ткачей, шелководов, пасечников и резчиков, но порой имел даже возможность заглянуть в их семейную жизнь, в этот замкнутый мир. Правда, это не всегда было легко сделать. Сначала многие его земляки смотрели на него, как на знатного иностранца, хоть он был из местных землевладельцев и связан с ними общей национальной принадлежностью. Разумеется, Аветис-младший был им куда ближе, невзирая на то что этот скупой на слова чудак не удостаивал вниманием ни одного человека, не исключая Грикора, Тер-Айказуна, учителей, да и в деревнях мало бывал. Что с того! Ведь похоронен он на здешнем кладбище, среди их покойников!
Со временем, однако, они прониклись доверием к Габриэлу и втайне даже надеялись, что настанет час и он будет для них опорой. Эфенди был, конечно же, влиятельный человек, которого знали за границей и которого в силу его влияния турки побаивались. Пока он живет в Йогонолуке, беда, может статься, минует мусадагские селения. Никто не отдавал себе отчета в том, насколько оправданы эти надежды. Но играло тут роль и другое. Если Габриэл столь же мало, как и все окружающие, говорил о будущем, то его все же отличало от них многое: по его глазам, по тревоге, исходившей от него, по его вопросам, по заметкам, которые он делал, можно было угадать, что он о чем-то сосредоточенно думает и занят чем-то особенным; это-то и отличало его от окружающих. Все взоры были обращены на него, едва он появлялся. Его стали приглашать во многие дома. Комнаты по здешнему обычаю были почти пусты и все же поражали Габриэла своей опрятностью и уютностью. Глинобитный пол устилали чистые циновки; сидели обычно на диванах, покрытых добротными коврами. Только у самых бедных крестьян хлев помещался под одной кровлей с жильем. Голые стены были далеко не повсеместным явлением. Рядом с иконами на них порой висели картинки из иллюстрированных журналов или календарей. Подчас хозяйки украшали горницы свежими цветами в плоских вазах, что на Востоке редкость. И едва гость усаживался, к нему подвигали объемистую тумбу, на которую ставили большой оловянный поднос со всевозможным печеньем, медовыми сотами, сладкими сырками. вкус этих отборных лакомств был знаком Габриэлу с детских лет. Тогда эти сласти были запретными радостями, так как от родителей, конечно, скрывалось, что прислуга берет маленького Габриэла с собой в гости к деревенским. Теперь же его желудок пасовал перед столь обильным угощением, особенно, если к печенью подавали ломоть дыни или засахаренные фрукты. Отказаться от угощения означало бы нанести смертельную обиду. И Габриэл спасался тем, что закармливал сластями хозяйских детей, которых ему неизменно показывали, куда бы он ни приходил; сам же он отведывал всего понемножку. Трогательной любовью и заботливым уходом были окружены здешние дети, особенно маленькие. Предметом гордости каждой матери была безукоризненная чистота рубашечки, школьного халата или передника ее ребенка. Правда, с годами матерям приходилось мириться с тем, что их мальчишки возвращаются из воинственных набегов на сады в ущелье Дамладжка совершенными дикарями.