Было неясно, как восприняли эту речь слушатели. Казалось, толпа сейчас только очнулась от оцепенения и полностью осознала свою участь. Габриэл сперва подумал, что либо его не поняли, либо народ яростным ревом отвергает его предложение. Плотно сбитое тело массы распалось. Женщины громко причитали. Хрипло переругивались мужчины. Толпа содрогалась. Куда девались покорные воле божьей скорбные крестьянские лица, пелена мертвой тишины над ними? Разгорелся яростный спор. Мужчины вступали в драку, рвали друг на друге одежду, хватали за бороду. Но это была не столько схватка разномыслящих, сколько буйная разрядка: люди жили с сознанием своей обреченности, и первое слово, проникнутое верой и энергией, вызвало такой взрыв.
Как? Неужели среди стольких людей не нашлось ни одного, кому во время этого долгого ожидания пришла бы в голову такая простая мысль? Мысль, подсказанная преданиями, напрашивающаяся, казалось бы, сама собой? Неужели высказать ее должен был заезжий чужестранец. европейский барин? Нет, эта мысль приходила в голову множеству людей, по они относились к ней как к неосуществимой мечте. Никогда, даже в тайной беседе с глазу на глаз, никто из них не упомянул об этом. Всего несколько часов назад, в этом своем неестественном забытьи они воображали, будто рок пронесется мимо Муса-лага, втянув свои хищные когти Да и кто они такие? Бедный, покинутый всеми деревенский люд, заброшенное племя на осажденном острове, у которого нет за спиной города В Антиохии было не так уж много армян, и большей частью это были менялы, базарные торговцы, спекулянты зерном, стало быть, не настоящие мятежники, не соратники.
В Александретте, в роскошных виллах, как и в Бейруте, жила горстка богачей, банкиров и поставщиков оружия. Эти терзаемые страхом финансовые воротилы меньше всего думали о маленьком горном народе, жившем на Муса-даге. Среди них не нашелся ни один, равный по размаху старому Аветису Багратяну. Они позакрывали ставнями окна своих вилл, заползали подальше, в темные закоулки. Два-три таких магната, спасая свою жизнь и собственность, приняли ислам я согласились на обрезание, не убоявшись тупого ножа муллы.
А тем, кто жил вдали, на северо-востоке, жителям Вана и Урфы, им это было легко. Ван и Урфа были большими армянскими городами с изрядным запасом оружия и вековой ненависти. Здесь были люди с головой, депутаты дашнакцутюна. Эти могли руководить народом, могли задумать и организовать без труда сопротивление. Но кто бы дерзнул кощунственно помыслить о сопротивлении в этом убогом Йогонолуке? Сопротивление? Против государства и армии? Каждый, кто здесь родился и жил, питал врожденное, смешанное со страхом почтение к этому государству, своему исконному заклятому врагу. Государством был заптий, который имел право ударить человека, ни за что ни про что мог посадить его в тюрьму; государством были чиновник налогового управления и откупщик который врывался в дома и хватал все, что ему приглянется; государством была грязная канцелярия с изречениями из корана и портретом султана на стене, с заплеванным каменным полом, заведение, куда вносили бедел; государством была казарма с запущенным двором: здесь отбывали солдатчину, здесь чауш или онбаши раздавали направо и налево тумаки, а для армянского парня была уготована особая порка — бастонада. Тем не менее от чувства страха и какой-то собачьей покорности перед этим государством-благодетелем не был свободен и армянин.
Следовательно, вполне понятно, почему первый обдуманный план самообороны предложил народу не местный житель, — если не считать вспышку отчаяния, какой была речь пастора Товмасяна, — а приезжий человек, вольноотпущенник. Ибо только он, вольноотпущенник, обладал прямодушием, которое необходимо для того, чтобы высказать свою мысль вслух. А народ с этим еще далеко не свыкся. Разгорался спор, женщины кричали, продолжалась потасовка между мужчинами; все это вовсе не пристало этим обычно таким скромным женщинам и сдержанным мужчинам. Нетрудно вообразить, что вопли младенцев, которых матери носили на руках, на спине, усиливали общую сумятицу. Дети в эту минуту несомненно тоже чувствовали нависшую опасность и пронзительным плачем отгоняли от себя грядущую смерть.
Габриэл молча смотрел на бушующую толпу. К нему подошел Тер-Айказун. Пальцами обеих рук он легко коснулся плеч Габриэла. Это было предвестием, первой попыткой объятия. Казалось, этим жестом он и благословлял Габриэла, и преодолевал в себе некое чувство. В глубине его суровых и скорбных глаз читалась мысль: «Вот мы с тобой и пришли без слов к одному. Этого я от тебя и ждал».
А у Габриэла всякий раз, как они встречались, было ощущение, что Тер-Айказун от него замыкается, почему-то его избегает. Поэтому попытка священника обнять его застала Габриэла врасплох, ошеломила. Пальцы, тонкие, точно персты страстотерпца, соскользнули с его плеч.
Пастор Нохудян пытался успокоить толпу. Тщедушный, маленький, он вдобавок вынужден был отбиваться от взволнованной жены, которая вцепилась в мужа, чтобы помешать ему совершить какой-нибудь неосторожный поступок. Нохудяну очень нескоро удалось заставить себя слушать.
Он насколько мог напряг свой слабый голос:
— Христос повелел нам повиноваться власти. Христос строго-настрого приказывает не противиться злу. Мой долг — служение евангелию. И в качестве пастыря я не могу дозволить своей пастве неповиновение.
Пастор, в гостях у Багратянов производивший впечатление робкого, болезненного человечка, проявил здесь большую твердость, отстаивая свою точку зрения. Он описал последствия вооруженного сопротивления, какими они ему виделись. Именно этот мятеж, говорил он, даст правительству полное право превратить свои нечестивые действия в акт беспощадного возмездия. Тогда наша смерть, сказал он, не будет уже достойным продолжением крестного пути Спасителя, а законным наказанием мятежников. И не только души присутствующих здесь будут отвечать перед богом за грех противления, но кара за него неизбежно обратится против всей нации, против всех сынов и дочерей армянского народа. Вооруженное сопротивление даст власть имущим долгожданную возможность заклеймить перед всем миром армянскую нацию как прелюбодейку, ибо она нарушила верность государственной общности, покарать ее как государственную изменницу. Верная жена ведь не вправе покинуть свой дом, даже если муж ее истязает.
Такова была точка зрения Арутюна Нохудяна, хоть в его доме обстояло совсем иначе: благоверная тиранила мужа не только во спасение его здоровья.
— Но кто может утверждать, что наша высылка непременно кончится смертью, как предсказывают Тер-Айказун и Арам Товмасян? — Казалось, его предельно напряженный голос вот-вот сорвется. — Разве им дано знать неисповедимые пути господа? Разве бог не властен ниспослать нам помощь отовсюду? Разве нет даже среди турок, курдов и арабов человеческих душ, способных на сострадание? Неужто, если мы по-прежнему будем уповать на бога, не найдем пристанище и пищу на чужбине? И не может разве статься, что. пока мы здесь предаемся отчаянию, спасение уже близко? Если оно не застанет нас здесь, так настигнет, быть может, в Алеппо. Не случится этого в Алеппо, мы будем надеяться, что это произойдет на следующем перегоне. Жестоко будет страдать наша плоть, зато наши души будут свободны. Если нам нужно выбирать между безвинной и греховной смертью, почему мы должны выбрать греховную?