Оба пристально смотрят на рябого Лойзу, который на один миг обнаруживает намерение спрятаться, но потом, оцепенев, с лицом белее извести и перекосившимся от страха, остается на месте.
Один образ вспыхивает в моем воспоминании и тотчас потухает: картина, которую я видел час тому назад. Прокоп прислушивается, перегнувшись через решетку водостока, а из земли раздается предсмертный крик.
Я хочу вскрикнуть и не могу. Холодные пальцы лезут мне в рот и прижимают язык к передним зубам, язык каким-то комом затыкает мне горло, и я не могу произнести ни слова.
Самих пальцев я не вижу – знаю только, что они существуют. невидимо, – и все же я их воспринимаю как нечто телесное.
В моем сознании ясно вырисовывается: они принадлежат руке того призрака, который дал мне книгу «Ibbur», в моей комнате на Петушьей улице.
– Воды, воды! – кричит возле меня Цвак. Они держат мою голову и освещают мне зрачки свечой.
– Отнести его домой, позвать врача… архивариус Гиллель знает толк в этом… к нему… – совещаются они.
Я лежу на носилках неподвижно, как труп, а Прокоп и Фрисландер выносят меня.
VII. Явь
Цвак взбежал по лестнице впереди нас, и я слышал, как Мириам, дочь архиварнуса Гиллеля, тревожно расспрашивала его, а он старался ее успокоить.
Я нисколько не старался вслушиваться в то, о чем говорили, и скорее догадался, чем понял из слов: Цвак рассказывал, что мне стало худо, и они ищут первой помощи, чтобы привести меня в сознание.
Я все еще не мог шевельнуть ни одним членом, и невидимые силы все еще сжимали мне язык, но мысли мои были тверды и ясны, а чувство страха оставило меня. Я знал точно, где я был, что со мной случилось, и находил вполне естественным, что меня внесли, как покойника, в комнаты Шемайи Гиллеля, опустили на пол и оставили одного.
Мной овладело спокойное естественное удовлетворение, которое испытывают при возвращении домой после долгого странствования.
В комнате было темно. Крестовидные очертания оконных рам расплывались в светящемся тумане, проникавшем с улицы.
Все казалось мне вполне естественным, и я не удивился ни тому, что Гиллель вошел с еврейским субботним семисвечником, ни тому, что он спокойно сказал мне «добрый вечер», как говорят человеку, которого поджидали.
Нечто в этом человеке вдруг бросилось мне в глаза, пока он расхаживал по комнате, поправляя разные предметы на комоде и зажигая второй семисвечник. А ведь мы встречались с ним часто, три или четыре раза в неделю, на лестнице, и ничего особенного я в нем не замечал за все то время, что я жил в этом доме.
Мне бросились в глаза: пропорциональность всего его тела и отдельных членов, тонкий очерк лица с благородным лбом.
Он должен был быть, как я теперь рассмотрел при свете, не старше меня, самое большее ему могло быть 45 лет.
– Ты пришел, – заговорил он немного погодя, – на несколько минут раньше, чем я предполагал, не то свечи были бы уже зажжены. – Он указал на канделябры, подошел к носилкам и направил свои темные, глубокие глаза, как мне показалось, на кого-то, стоявшего у меня в головах на коленях, но на кого именно, я не мог рассмотреть. Затем он зашевелил губами и безэвучно произнес какую-то фразу.
Тотчас же невидимые пальцы отпустили мой язык, и оцененение прошло. Я приподнялся и оглянулся назад, никого, кроме Шемайи Гиллеля и меня, в комнате не было.
Так что и его «ты», и замечание, что он ожидал меня, относились ко мне!?
Еще больше, чем все эти обстоятельства, поразило меня, что я не был в состоянии почувствовать даже малейшее удивление.
Гиллель, очевидно, угадал мои мысли, потому что он дружески улыбнулся, помогая мне подняться с носилок, и, указывая на кресло, он сказал:
– И ничего удивительного нет в этом. Ужасают только призраки – «кишуф». Жизнь язвит и жжет, как власяница, а солнечные лучи духовного мира ласкают и согревают.
Я молчал, потому что решительно не знал, что бы я мог сказать. Он, по-видимому, и не ждал ответа, сел против меня и спокойно продолжал: – «И серебряное зерцало, если бы оно обладало способностью чувствовать, ощущало бы боль только тогда, когда его полируют. Гладкое и блестящее, оно отражает все образы мира, без боли и возбуждения.
– Благо человеку, – тихо прибавил он, – который может сказать про себя: я отполирован. – На минуту он задумался, и я слышал, как он прошептал по-еврейски: «Lischuosecho kiwisi Adoschem».
[4]
Затем его голос отчетливо заговорил:
– Ты явился ко мне в глубоком сне, и я воззвал тебя к бодрствованию. В псалмах Давида сказано:
«Тогда я сказал себе самому: ныне начну я, лестница Божия совершила преображение сие». Когда люди подымаются с ложа сна, они воображают, что они развеяли сон, и не знают, что становятся жертвой своих чувств, что делаются добычей нового сна, более глубокого, чем тот, из которого они только что вышли. Есть только одно истинное пробуждение, и это то, к которому ты теперь приближаешься. Если ты скажешь это людям, то они подумают, что ты болен, ибо им не понять. Бесполезно и жестоко говорить им об этом. Они исчезают, как поток.
Они – точно сон.
Точно трава, которая сейчас завянет.
Которая к вечеру будет срезана и засохнет.
– Кто был незнакомец, который приходил ко мне и дал мне книгу «Ibbur»? Наяву или во сне видел я его? – хотел я спросить, но Гиллель ответил мне раньше, чем я успел произнести эти слова.
– Знай, что человек, который посетил тебя и которого ты зовешь Големом, означает воскресение из мертвых внутри духа. Все на земле не что иное, как вечный символ в одеянии из праха.
Как думаешь ты глазами? Ведь каждую форму, видимую тобою ты обдумал глазом. Все, что приняло форму, было раньше призраком.
У меня было чувство, точно все понятия, твердо стоявшие в моем уме на своих якорях, вдруг сорвались и, как корабли без руля, устремились в безбрежное море.
Гиллель спокойно продолжал:
– Кто пробудился, тот уже не может умереть. Сон и смерть – одно и то же.
«…не может умереть?» Смутная боль охватила меня.
– Две тропинки идут рядом: путь жизни и путь смерти. Ты получил книгу «Ibbur» и читал ее. Твоя душа зачала от духа жизни… – слышал я слова его.
«Гиллель, Гиллель, дай мне идти путем, которым идут все люди – путем смерти», – дико кричало все существо мое.
Лицо Шемайи Гиллеля стало неподвижным и серьезным.
– Люди не идут никаким путем, ни путем жизни, ни путем смерти. Вихрь носит их, как солому. В Талмуде сказано: «прежде, чем Бог сотворил мир, он поставил перед своими созданиями зеркало, чтобы они увидали в нем страдания бытия и следующие за ними блаженства. Одни взяли на себя страдания, другие – отказались, и вычеркнул их Бог из книги бытия». А вот ты идешь своим путем, свободно избранным тобой, пусть даже неведомо для тебя: ты несешь в себе собственное призвание. Не печалься: по мере того, как приходит знание, приходит и воспоминание. Знание и воспоминание – одно и то же.