До того времени, пока не настанет этот срок, значится в легенде, это место охраняется Мафусаилом, дабы сатана не совокупился с камнем и не родил от него сына: так называемого Армилоса. Вы еще об этом Армилосе не слышали… Известно даже, какой у него будет вид (т. е. об этом знают старые раввины), когда он появится на свет: у него будут золотые волосы, собранные сзади в косичку, два затылка, серповидные глаза и длинные до ступней руки.
– Этого уродца стоит нарисовать, – пробормотал Фрисландер и стал искать карандаш.
– Итак, Пернат, – закончил Прокоп, – когда вас постигнет счастье стать Гермафродитом и en passant найти скрытый склад, не забывайте, что я всегда был вашим лучшим другом!
Мне было не до шуток, и на душе у меня заныло.
Цвак заметил это по мне, хотя и не понял причины; он пришел мне на помощь.
– Во всяком случае, в высшей степени странно, почти страшно, что Пернату видение явилось именно в том месте, которое связано со старинной легендой. Это путы, из которых человек по-видимому не может освободиться, пока душа его имеет способность видеть предметы, недоступные осязанию. Ничего не поделаешь: сверхчувственное – все же самое прелестное в мире! Как вы думаете?
Фрисландер и Прокоп приняли серьезный вид, и никто из нас не счел нужным ответить.
– Как вы думаете, Эвлалия? – повторил Цвак свой вопрос, обернувшись назад.
Старая кельнерша почесалась вязальной иглой, вздохнула, покраснела и сказала:
– Ах, убирайтесь. Вы – проказник!
– Сегодня весь день мне было не по себе, – начал Фрисландер, как только улегся взрыв смеха, – ни одна черточка мне сегодня не удалась, я думал все время о Розине, как она танцевала тогда во фраке.
– А она снова нашлась? – спросил я.
– Еще как нашлась! Полиция нравов предложила ей длительный ангажемент. Может быть, она тогда у Лойзичек – приглянулась комиссару. Во всяком случае, она теперь лихорадочно работает и заметно увеличивает приток чужестранцев в еврейский квартал. Она сделалась чертовски ловким человеком за короткое время.
– Подумайте только, что женщина делает из мужчины, если он влюбится в нее, – просто удивительно, – заметил Цвак. – Чтоб достать денег и иметь возможность бывать у нее, бедный мальчик Яромир сразу стал художником. Он ходит по кабакам и вырезает силуэты посетителей, которые позволяют делать с себя портреты.
Прокоп, не расслышавший последних слов, чмокнул губами:
– Правда? Она стала такой красавицей, эта Розина! Вы еще не сорвали у нее поцелуя, Фрисландер?
Кельнерша вскочила и, возмущенная, вышла из комнаты.
– Этот стреляный воробей! Этой еще не хватало припадков добродетели! Фи! – досадливо пробормотал Прокоп.
– Ну, что же! Она ушла на непозволительном месте. А кстати и чулок был готов, – примирительно заметил Цвак.
Хозяин принес еще грогу, и беседа постепенно приняла очень фривольный характер. Она мутила мне кровь, и без того лихорадочно кипевшую.
Я противился таким впечатлениям, но чем больше я сосредоточивался и думал об Ангелине, тем навязчивее лезло все это мне в уши.
Я неожиданно встал и распрощался.
Туман становился прозрачнее, проникал в меня своим холодом, но все еще оставался настолько густым, что я не мог разобрать названий улиц и отошел несколько в сторону от моего пути.
Я попал на другую улицу и хотел уже повернуть, как услышал, что меня окликают.
– Господин Пернат! Господин Пернат!
Я оглянулся кругом, посмотрел вверх.
Никого!
Открытые ворота, над ними мелькнул маленький, красный фонарь, и светлая фигура, как показалось мне, почудилась мне в глубине.
И снова:
– Господин Пернат! Господин Пернат!
Шепотом.
С удивлением вошел я в ворота, – теплые женские руки охватили мою шею, а в полосе света, от медленно открывшейся двери, я узнал Розину, пламенно прижимавшуюся ко мне.
ХV. Хитрость
Серый тяжелый день.
До позднего утра я спал мертвым сном без сновидений.
Моя старая служанка отлучилась или, может быть, забыла затопить.
В печке лежал холодный пепел.
На мебели пыль.
Пол не выметен.
Я зябко прогуливался взад и вперед по комнате.
Отвратительный запах выдыхаемого спирта наполнял комнату. Пальто и костюм пропахли табаком.
Я открыл окно, но тотчас же захлопнул: холодный грязный воздух улицы был невыносим.
Воробьи, с промокшими крыльями, неподвижно торчали на крышах.
Куда ни глянешь – беспросветная тоска. Все во мне было разорвано, растоптано.
Каким потертым казалось мне сидение на кресле! Конский волос так и торчал из-под краев.
Надо будет послать за обойщиком… Или уж так все оставить… вести нищенскую жизнь, пока все не разлезется в лохмотья.
А там, что за безвкусица, эти нелепые обрывки материи на окнах!
Почему я не скрутил из них веревки и не повесился на ней?!
Тогда бы я, по крайней мере, не видел больше этой мерзости, и вся серая терзающая тоска исчезла бы – раз и навсегда.
Да! Это самое разумное! Положить конец всему.
Сегодня же.
Сейчас же, с утра. До обеда. Какая гадость! Что за отвратительная перспектива убить себя с полным желудком! Лежать в мокрой земле с животом, наполненным непереваренной, разлагающейся пищей!
Ах, если бы никогда не всходило больше солнце и не роняло бы в сердца своей жизнерадостной лжи!
Нет! Я не позволю больше себя дурачить, не хочу больше быть мячом в руках неуклюжей бессмысленной судьбы, то подбрасывающей меня вверх, то кидающей в лужу только для того, чтобы доказать непрочность всего земного – то, что я давно знаю, что знает каждый ребенок, знает каждая уличная собака.
Бедная, бедная Мириам! Если бы хоть ей помочь!
Значит, надо решиться, серьезно и бесповоротно решиться, прежде чем инстинкт жизни снова проснется во мне и станет рисовать новые призрачные образы.
К чему послужили все эти вести из мира Нетленного?
Ни к чему, решительно ни к чему.
Только к тому разве, чтобы я закружился в своем вихре и ощутил жизнь, как невыносимую муку.
Оставалось только одно.
Я мысленно подсчитал, сколько денег лежало у меня в банке.
Да, именно так. Только это одно при всей своей ничтожности могло иметь еще какую-нибудь ценность в моей ничтожной жизни!