Я сделал, как он сказал. И мы встали бок о бок у правого окна и закурили.
— Ты что-то говорил о лошадях, — напомнил я.
— А ты знаешь, что я покровитель всех лошадок в мире?
— Нет. Я думал, у тебя только морская специальность.
— Я сделал себе коня из скалы. Говорят, мой конь олицетворяет вечную скачку волн в океане. Ерунда. Мне было скучно здесь одному. Ты-то уж должен знать, как печально долго не видеть земли. Я рад, что мои сыновья вскормлены теплыми лошадьми. Ты любишь лошадей?
— Даже запах их навоза, дядя Посейдон. Хотя я касался рукой лошади лет тридцать назад. Я ездил в ночное на старой кобыле Матильде. Она была очень высокая и костлявая.
— Представляю твою задницу после первой поездки, — сказал старик и засмеялся. — Ты небось пробовал привязать на кобылу подушку?
— Случалось и такое дело.
— Когда ты был в Лондоне?
— Год назад. Мрачные воспоминания. Вез оттуда сорок ящиков модельной обуви. Докеры смайнали их в трюм не очень удачно. Ящики полопались. Дырки, про которые говорят: «с доступом к содержимому». Через дырки кто-то спер четыре пары женских замечательных туфелек.
— Спер ваш матрос, — сказал старик. — Ты простоял с ним сотню вахт. А он украл туфли.
— Я думал, украли грузчики.
— Нет. А «Катти Сарк» ты навестил в Лондоне? Или не вылезал из трюмов?
«Катти Сарк» — «Короткая рубашка». Ни об одном судне не говорят столько ерунды, сколько о «Катти». Один моряк при мне бился об заклад. Он утверждал, что «Катти» ходила по тридцать узлов. Это уже почти торпедный катер.
Вечный лондонский дождик выбивал пузыри из мазутной воды Темзы, когда мы подошли к «Катти Сарк» и сняли кепки.
Такелаж и рангоут парусника блестели благородным блеском старинного серебра.
Молодая женщина на форштевне, обнажив груди, немного откинув голову, смотрела навстречу всем ветрам, улыбаясь коварно и отчаянно. В руке она сжимала конский хвост.
Ее звали Нэнни.
Нэнни была ведьма.
Она навсегда осталась в рубашке, которую носила девчонкой. Рубашка была ей здорово мала. И, вероятно, это понравилось шотландским морякам и корабельным мастерам. И сто лет назад они назвали новое судно «Короткая рубашка» и вырубили статую Нэнни на форштевне.
Известно было корабелам, что ведьмы боятся текучей воды, точно смерти. Ведь пьянчуга Тэм О’Шентер тем спасся от Нэнни, что успел перемахнуть на своей кобыле через быструю речку. В руках у беспутной ведьмы остался кобылий хвост.
Нынче мокнет под лондонским дождем не та бесовка, которую сто лет назад вырубили мастера. Та, первая, осталась в океанах навсегда. Хорош был штормовой вал, который срезал ее крепления! Хорошо выл ветерок в снастях! А капитан глядел в штормовую мглу, и черт наверняка мерещился ему! И к этому морскому черту уплыла отчаянная Нэнни, нырнула в сундучок Дэйви Джонса, куда нам, людям, заглядывать жутковато, а беспутной бесовке в короткой рубашке там самое место.
Старинные дома Гринича рядом с доком, казалось, покачивались. Буксиры на Темзе басили задубевшими на ветру глотками. Со снастей капали тяжелые капли.
Старые моряцкие слова, клятвы и проклятия, проквашенные веком плаваний, отполированные, как поручни трапов, бесшумно жили среди вантов, штагов, топенантов, брасов. Соленые и тяжелые, как раковины Индийского океана, слова команд. И хлесткие, как концы мокрых тросов на ветру, ругательства матросов.
— Галерникам было похуже Прометея, — вдруг сказал старик в тишине. — Я их видел, можешь мне поверить. Я помню венецианские кенкеремы в двести весел. Каждое семнадцать метров. И семь рабов прикованы к нему цепями. Запах пота и крови тянулся за кенкеремами на многие мили. Птицы облетали их… Ты был в музее на «Катти»?
— Терпеть не могу музеи, — признался я. — Самое хорошее в музее — окна. Когда я гляжу из самого замечательного музея в окно и вижу землю, деревья и людей на мокрых тротуарах, то хорошо делается от одной только мысли, что я обязательно из замечательного музея выйду. А когда я поворачиваю к выходу из самого замечательного музея, то состояние делается жеребячье — такое, как бывает в длинном рейсе после радиограммы с приказом о возвращении домой. Мне важнее хорошая репродукция, которая всегда со мной, нежели час в Лувре или месяц в Эрмитаже.
— Ты говоришь об искусстве?
— Да. Настоящая живопись и настоящая скульптура требуют многолетнего общения. Потому я неохотно хожу в музеи.
— Ты, сынок, тоже утратил вкус к подлинному… Тебе не кажется, что слева двадцать открылся огонь?
Я взял бинокль и увидел топовые огни. Здоровенный танкер шел напересечку.
— Он должен уступить нам дорогу, — сказал я.
— А ты уверен, что хоть один человек есть у него на мостике? А если он идет на автомате, потому что вокруг океан и пустынное место? И вахтенный штурман пьет пиво в баре тремя палубами ниже мостика и слушает вопли Битлов?
— Все может быть, — пробормотал я. — Пеленг не меняется.
— Ну и что ты будешь делать? — захихикал старик. — Ты должен сохранять курс и скорость неизменными, так?
— Так гласят правила, — пробормотал я.
— Он раза в четыре больше тебя, а под твоими ногами восемь десятков людей. Он разрежет вашего скобаря на ровные половинки. Чем тогда тебе помогут правила?
— Черт! — сказал я. — Пеленг не меняется. Суммарная скорость узлов тридцать пять.
— Не буду тебе мешать, сынок, — сказал старик, отвернулся от огней танкера и захрипел старинную песенку. Ее хрипели еще на кораблях Васко да Гамы:
Очень пригожа девица,
Очень мила и прекрасна!
Скажи, скажи, моряк,
Ты ведь жил на кораблях, —
Так ли прекрасны
Корабль, парус или звезды?
Я позвонил в машину и сказал, что возможны реверсы. Включил на прогрев радар и установил на репитер левого борта пеленгатор. Обычно в открытом океане пеленгатор отдыхает в рубке.
Красиво выглядел супертанкер сквозь оптику пеленгатора. Он шел миль под двадцать, но бульба в носу гасила волны, и казалось, что он увеличивается в размерах, стоя на месте. Пеленг отходил на корму едва-едва. На трубе, подсвеченной прожекторами, извивался какой-то морской гад.
Супер промчался в миле по корме. Старик оказался прав. Ходовая рубка танкера была освещена, и в ней не было даже собаки.
Сто тысяч тонн стали и нефти неслись через океан сами по себе. Ребята на супере были убеждены, что на море нет самоубийц, что любой уступит им дорогу, если ему дорога жизнь хотя бы на шестипенсовик. Плевать они хотели на правила.
— Это недоразумение, — пробормотал старик, глядя вслед танкеру.
— Что?
— Что вы называете себя моряками. Вы забыли даже запах моря. Иногда вы за весь рейс ни разу не выходите на мостик. Вы только и делаете, что пялитесь на экран радара да щупаете дно эхолотом. Вы нюхаете только дым своих сигарет. А думаете вы только о том, в каком порту выгоднее истратить валюту. Вы такие же моряки, как, как… Есть что-нибудь общее между извозчиком и шофером такси?