– Это ошибка, Иван Иванович. В случае неприятностей у "Обнинска" ваша запись должна была бы фигурировать в суде и помочь общей нашей стороне.
– Да, здесь я протабанил! – радостно согласился детина на эти мелочи.
Додонов медленно поднялся с кресла и глубоко наклонил голову в мою сторону.
– Я приношу вам глубочайшие извинения за все происшедшее, – сказал он. – Я уверяю вас, что если бы сегодня повторилась подобная ситуация, я сам поспешил бы на причал и своими руками принял ваши концы, я принял бы ваши концы голыми руками и тащил бы их зубами. Прошу передать вашему старшему помощнику и боцману мой глубокий поклон! – он еще ниже склонил белую голову и простоял так секунд десять в полном молчании.
Я не сразу сообразил, что мне следует тоже встать, ежели передо мной стоит, низко склонив седую голову, шестидесятилетний человек. А когда сообразил, то пришлось вскочить довольно резво и торопливо поклониться ему в ответ.
Додонов наконец опустился в кресло и сказал:
– Иван Иванович, за нравственную тупость не наказывают, – а за отсутствие важной записи в журнале и за то, что вы не доложили мне обо всем, как требует того устав, вы будете наказаны.
– Сколько раз сами меня по грузу учили: "С волками жить – по-волчьи выть!" – процедил своим медленным голосом секонд.
– Переучил, видно, – едва слышно сказал старый капитан.
В наступившей паузе слышен стал нежный звон спирали в электролампе. Вероятно, лампочка в каютном плафоне собиралась перегореть. И в эту звенящую паузу вдруг проник с воли бронзовый звук рынды – двойной удар и одинарный. Бог знает, сколько лет назад я последний раз слышал на корабле бой склянок, но сразу узнал их и глянул на часы. Было двадцать один тридцать. Значит, где-то действительно отбивали склянки.
– Да-да, – сказал Владимир Дмитриевич. – Это у нас на борту. Вы можете идти, секонд. И подайте мне объяснительную. Час в вашем распоряжении. Я хочу, чтобы капитан "Обнинска" ее прочитал. Мы подождем.
Детина мрачно кивнул, машинально произнес "О'кэй", сразу испуганно извинился за это "О'кэй" и вышел.
– Не следует молодым привыкать к "О'кэй", – сказал Владимир Дмитриевич. – Он еще по-английски ни бельмеса, а уже на любую фразу стивидора или лоцмана "О'кэй"! "О'кэй"! Самое сложное – отучить потом, если он уже привык попугаем быть. Виски, коньяк, водка?
– Спасибо, но с некоторых пор не пью.
– Ну, и прекрасно. Будем чай пить, – решил он и позвонил буфетчице.
– А знаете, – сказал я. – Только что, днем, я утешал совесть этой формулой.
– Какой?
– А "с волками жить – по-волчьи выть". Знакомы со здешним шипшандлером-финном? Отвратительный тип, а терпишь, чтобы что-нибудь выгадать. Ради своей и государственной пользы.
– Куда же денешься? – пробормотал Владимир Дмитриевич. – Да, знаете, у меня есть попугай. Настоящий, Если не возражаете, я его приглашу.
Я не возражал. Додонов попросил перейти в гостиную каюту. Там он подвесил на подволок кольцо, потом вынес из спальни симпатягу попугая, зеленого, с красной грудкой, с темными внимательными глазами. Попугай сидел на пальце хозяина и ласково щипал крепким клювом волоски его руки, потом спокойно перелез на кольцо и сделал пару кульбитов.
– Его зовут Яша, – сказал капитан, подкладывая на ковер под попугаем газету. – Его нашли матросы на Кубе. Он болел и был весь ощипанный. Раньше со мной плавал какаду.
Яша рассматривал меня одним глазом.
– Как он к чужим? – спросил я.
– Может клюнуть, если попробуете взять на руки. Яша коротко проорал что-то и принялся кособоко карабкаться по кольцу из стороны в сторону.
– Он знает тридцать два слова, – сказал капитан, привычно и неторопливо накрывая угловой стол крахмальной скатертью. – Плохих слов не знает. С некоторых пор я их тоже не употребляю. Сейчас он говорить не станет: стесняется. Может, все-таки коньяка?
Я отказался.
– Ну и хорошо, что не хотите, – сказал капитан.– Не умеем мы пить по-человечески… Да, совсем Яша был ощипанный – как пасмурный день в Арктике. Ну, я очень за ним ухаживал. Он есть начал, ожил и вдруг – в одну ночь расцвел. Ну, весь пароход радовался и на Яшку приходил смотреть. Все ему чего-нибудь несут из вкусного или развлекательного. И тогда он смеяться начал! Хохочет-заливается! Ясный звонкий смех – минут пять он у меня хохотал. И так заразительно! С ним весь пароход хохотал от киля до клотика. Очень это хорошо вышло. Но больше я у Яши смеха не слышал. Наоборот. Он кусаться начал – характер показывать. Я его в ватнике с зашитыми рукавами приручал – как волкодава. И так целый месяц. Ну, а потом сменил гнев на милость и начал мне волосы перебирать…
Вошла опрятная, веселая буфетчица, – антипод моей Людмилы – принесла свежий хлеб, масло, икру, сыр, молоке в молочнике, достала из капитанского шкафа чайный сервиз, мельхиоровый электрочайник, серебряные ложечки и тяжелые столовые ножи со старинным вензелем, накрыла все это богатство на стол, полюбовалась делом рук своих, пожелала приятного аппетита и ушла смотреть кино в низы. А в каюте окончательно сформировался предбеседный покой и домашний уют – как будто вокруг не продолжало жить тяжелой и сложной жизнью огромное суперсовременное судно.
– Где ваш основной дом? – спросил я, подразумевая город.
– Здесь.
"В море – дома, на берегу – в гостях" – красивая пропаганда прошлых веков. Если человек сегодня называет каюту домом, значит, у него нет другого. Или этот другой пуст – кто-то из близких умер, кто-то разлетелся по другим гнездам. Я не стал уточнять. Ведь трехкомнатная каюта старого капитана действительно по всем статьям соответствовала понятию родного очага. Сонно щурились на лампы тропические кактусы, спокойно жили на стенах деревенские и морские пейзажи. Хозяин не скрывал своих пристрастий, как скрывают их хозяева служебных кабинетов и проходных кают,
И все-таки грустно, когда есть только стальная каюта, нужна человеку каменная лестница, тихий пересуд двора, тень тополя на стене, мокрые крыши в окне, стук балконной двери и неколебимая твердь ночной тишины. Но и не дай вам господь уходить в рейс из пустой квартиры! И не дай вам господь возвращаться из долгого рейса в пустую квартиру! Лучше уж просто жить на судне.
– Я почему спросил о маринистах? – сказал капитан, наливая мне чай и пододвигая икру и масло.– Потому что обычно называют Станюковича первым. Но Станюкович никогда не поднимался до философии природы. В ранней юности судьба подарила мне возможность знать Арсеньева. Я родился на Дальнем Востоке. Арсеньев был человек особой нравственности. В философию природы Мелвилла и Арсеньева входила любовь к дикарю. Сегодня мы способны уважать грязного и дикого человека, изучать его, порядочно к нему относиться, но любить его – нам уже не хватает внутренней культуры. Вы понимаете?
Зазвонил телефон. Капитан вышел в кабинет. И сразу Яша перестал крутить кульбиты и встревоженно вытянул шею за капитаном. Он явно не любил расставаться с хозяином даже на короткий срок.