Кок сел за стол и стал открывать банку, обжигая пальцы, дуя на них и ругаясь.
– Что наверху? – спросил Вольнов кока.
– Туман опять. Прожектора включили на ледоколах.
Он открыл банку, облизнул с крышки молочный потек, полюбовался на свою работу и ушел за свежим чаем.
– Чего ты на собрании такую прыть развил? – спросил Левин.
– Я тороплюсь скорее вернуться.
– Куда?
– Назад.
– Куда назад?
– В Архангельск. Чай будешь пить?
– Дед, а дед, – сказал Левин механику. – Ты знаешь, что твой капитан женские сердца поедом ест?
– Женщины есть женщины, – после паузы сказал механик. – У них сердце – что колодец в пустыне: никто не знает, что там – живая вода или дохлый верблюд.
Левин захохотал, дрыгая от восторга длинными ногами:
– Как, как это? Никогда не знаешь: дохлый ли там осел или живая вода? Это пословица?
– Убери ноги с одеяла, – сказал Вольнов. Левин и ухом не повел. Он продолжал смеяться.
– Это, полярные капитаны, арабская мудрость, – торжественно объяснил Григорий Арсеньевич. Он тоже смеялся.
– А я, пожалуй, не прочь зимовать, – сказал Левин. – Так будет мне спокойнее. Не хочется домой возвращаться. Когда я дома живу, Григорий Арсеньевич, то непрерывно хочу идти в гастроном или… в инкассаторский пункт. Я беру авоську и ухожу. Пожалуйста: я куплю и молоко, и толокно, пожалуйста, – только бы не быть дома. Моряк с авоськой на шее…
Никто не ответил ему. Все слушали шорох и скрип льда за бортом. С палубы через люк доносился голос старпома: «Если тебя на корме поставили, там и стой… И куда лопату дел… Давай снег сгребай…»
– Все в жизни делают глупости, – сказал наконец стармех. – Особенно в молодости. Это в порядке вещей. А у меня что-то все не то с сердечком, капитан.
– Ложись пока, а я с флагмедиком свяжусь по рации. Может, он посоветует чего, – сказал Вольнов.
– Нет. Не надо. Они меня сразу в лазарет на ледокол отправят. Вот и весь перегон будет.
– Авоська – от слова «авось», – сказал Левин. – Авось что подвернется по дороге, да? А медиков я тоже не люблю.
Механик завернулся с головой в тулуп и лег спать.
С палубы вахтенные сгребали снег деревянными лопатами. Был слышен каждый скребок. Как в городе ранним утром через замерзшее стекло окна, когда после ночного снега дворники убирают мостовые.
– Пей чай, Яков, – сказал Вольнов, наливая кружки.
Левин взял кружку, поставил ее себе на грудь, сказал:
– Глеб, произошла какая-то чудовищная несправедливость… Ты знаешь, почему я все время уходил тогда от вас? В «Интуристе» и на улице потом?
– Нет. Я не думал об этом.
Вольнов подсел ближе к печурке и сушил возле нее портянки. Босыми ногами он все время ощущал вздрагивание и дрожь стального настила палубы. Ветер, очевидно, крепчал, и льды нажимали сильнее.
– Я никогда и не подозревал, как она важна для меня. Я это понял только тогда, когда заметил в ресторане, что между вами что-то происходит. Я это сразу заметил, Глеб. И мне очень не хотелось оставлять вас вдвоем. Поэтому я и уходил все время. Ты такое можешь понять?
– Да.
– Мы были просто знакомы. Много лет. Случайные встречи. Воспоминания конца войны… Она была замужем. Я женат. У меня дети. И никаких таких мыслей у меня не возникало. И вдруг… Вероятно, ревность – сильный катализатор. Это глупо, но это так.
– Прости, – сказал Вольнов.
– Очень все смешно. Очень, – сказал Левин. – Ты у нее ночевал?
– Да.
Проснулся боцман, сонный, лохматый, полез по трапу наверх в гальюн. Левин дождался, когда боцман исчезнет в люке, и спросил:
– А что произошло потом?
– Нечуткость. Моя.
– Большая?
– Вероятно, да.
Левин сел на койке и залпом выпил чай.
– Все это очень странно, – сказал он.
– Я писал ей со всех стоянок. Она не ответила.
– Ты никогда не сможешь сделать ее счастливой. Ты человек без позвоночника. У тебя есть только хорда.
– С чего это ты? – спросил Вольнов, обматывая ногу теплой портянкой. – И не пора ли тебе на судно? По-моему, сжатие начинается.
– Ты все еще надеешься пройти в Чукотское море, на чистую воду?
– Я пройду.
– Я шел, я плавал, я держал курс, а как сели на мель, так «мы»… – пробормотал Левин, прислушиваясь. – Действительно, вроде бы шуметь начинает.
– Глеб Иванович! – крикнул в люк старпом, размахивая журналом радиосвязи. – Радиограмма! Правительственная!… И «Микоян» подошел!
Вольнов поймал журнал.
– Читай вслух, – попросил Левин.
Вольнов прочитал, с трудом разбирая корявые буквы старпомовского почерка на влажной бумаге: «Правительственная. Начальнику Северного перегона, всему личному составу флотилии рыболовных судов, идущих верхним маршрутом. С большим вниманием и волнением следим за вашей мужественной работой по проведению рыболовных судов в суровых и трудных условиях осенней Арктики. Твердо верим, что в ближайшее время вся флотилия благополучно прибудет в конечный пункт. Рыбаки Камчатки, Сахалина и Приморья с нетерпением ждут пополнения своего флота. Того пополнения, которое вы так умело и самоотверженно ведете вперед. Желаем вам лучших успехов. Подписал замминистра рыбной промышленности…»
– Я бы хотел, чтобы она была счастлива, – сказал Левин. – Я помню, как она девчонкой танцевала нам в палате бабочку… Это было смешно и трогательно. И она еще приносила песца в клетке и совала в клетку палец. И песец ее не кусал. А песцы вообще всех кусают… Я хочу, чтобы у тебя с ней ничего не получилось.
Вернулся боцман, все еще заспанный, сказал:
– А на земле люди по-настоящему живут, на танцы ходят. И в кино, да, Глеб Иванович?…
А женщина, о которой думали сейчас капитаны, ехала в пригородном поезде. Она везла в Архангельск дочку, свою Катьку.
Здесь был только ранний вечер, а не глухая ледяная ночь.
В вагоне пахло солеными огурцами.
Поезд был пригородный, часто останавливался. Вокруг полустанков смыкались леса. Леса, леса, леса – бесконечные толпы шершавых елей и еще не облетевших, красных осин.
Катька спала, положив голову на колени матери. Катька загорела за лето. Она немного огрубела в детсаде, но стала очень веселой. Даже сейчас, во сне, она улыбалась. И ее улыбка была лукавой. Ее брови побелели от солнца, а на щеке чернела ссадина.