Впрочем, у неё нашлась улыбка и для мистера Эдгара Мартена и ещё одна — для дона Франческо, который, когда она проходила мимо, воспользовался случаем и чуть ли не с видом собственника отечески потрепал её под подбородком, сопроводив сей неблагопристойный жест без малого звучным подмигиваньем.
Всё это не ускользнуло от глаз мистера Херда. Поначалу он нахмурился. Увиденное странно кольнуло его, заставив задуматься. Во всём, что касается женщин, он был нелепо чувствителен.
— Резвое дитя, — подумал он. — Lasciva puella.
[14]
Возможно, беспутное.
Да, но в каких отношениях с ней состоит этот молодой человек? Прикосновение к подбородку — что за ним кроется? Квазиотеческим или псевдоотеческим был этот поступок? С глубоким сожалением мистер Херд заключил, что поступок был всего лишь псевдоотеческим.
И всё же — сколь поразительно естественным он казался!
— Никто, кроме нашего «парроко», не в силах держать руки подальше от этой девушки, — с блаженным видом заметил священник.
Ещё один лёгкий укол…
ГЛАВА IX
Архитектурные красоты, а с ними и красоты природы, как правило, оставляли мистера Херда равнодушным. Он считал себя человеком сдержанным, неромантическим и открыто признавал, что в искусстве разбирается слабо и особого почтения к нему не питает. Красота человеческого характера трогала его куда сильнее, чем красота каких бы то ни было пейзажей и живописных полотен. И всё же, когда на следующий день, ближе к вечеру, он поднялся к плоскогорьям Непенте, странное и почти неодолимое очарование «Старого города» невольно поразило его. Всё здесь так отличалось от нижней части острова, казалось таким мирным, безмятежным.
Там, внизу, в современном селении, добраться до которого было намного проще, царило яркое многоцветье, всё полнилось шумом, движением, красками, сливаясь в одно ослепительное пятно! Всё пронизывалось мягким дыханием моря, пусть и лежавшего четырьмя сотнями футов ниже города, — каждый постоянно ощущал, что находится на острове. Когда же человек поднимался сюда, это ощущение его покидало. Он вступал под своды могучих деревьев, среди которых стоял Старый город.
Верхний город, в отличие от нижнего, глядел на север; более того, он располагался несколькими сотнями футов выше. Впрочем, одно лишь это не могло объяснить существовавшую между ними разницу в температурах, чтобы не сказать — в климате. Прежде всего, маленькую горную котловину, посреди которой стоял Старый город, покрывал исключительно глубокий слой почвы, за неисчислимые столетия смытой сюда дождями из расположенных выше горных областей и позволившей множеству развесистых дубов, тополей, орехов и яблонь разрастись до небывалых размеров, заслонив своими кронами солнце. Кстати сказать, что-то вроде лёгкого дождичка шло здесь постоянно. Напоённый влагой сирокко, раздираясь в клочья об острые пики высоких южных утёсов, осыпал этот укрытый облаками зелёный оазис незримой моросью. Ночью в Старом городе можно было прямо на улице принять замечательный душ.
Изначально город был крепостью, его и построили на такой высоте, чтобы дать островитянам прибежище во время сарацинских набегов. Когда наступила более мирная эра, люди начали покидать город, полагая более удобным обосноваться в новом, нижнем поселении. Затем наступило время Доброго Герцога Альфреда, властелина, который, как любил повторять мистер Эймз, nihil quod tetigit non ornavit.
[15]
Старая цитадель, до которой в ту пору можно было добраться лишь по легко обороняемой, протоптанной мулами тропе, пришлась Герцогу по душе. Он проложил к ней хорошую дорогу, изобилующую изгибами и поворотами, но достаточно широкую, чтобы по ней могли, двигаясь вровень, проехать сразу две его поместительных официальных кареты. Покончив с дорогой, он принялся размышлять о дальнейших усовершенствованиях. Щеголявший своей пылкой привязанностью к добрым старым временам, Герцог решил сохранить прежний характер поселения — ему надлежало остаться крепостью, если не по сути, то хотя бы по внешности. Вокруг города выросла массивная, хоть и бесполезная крепостная стена с бойницами, четвёркой ворот и расположенными через должные промежутки сторожевыми башнями; каждый дом, чем-либо мешавший возведению этой грозной постройки, а таких насчиталось изрядное множество, был безжалостно срыт. Город оказался словно бы стянутым обручем.
Далее, желая положить конец раздражавшему его оттоку горожан, Герцог обнародовал закон, в коем установил точное число обитателей города: пятьсот душ, не больше и не меньше. Если в какой-либо год население превышало этот предел, избыток ликвидировался — потребное для сего количество взрослых мужчин отправлялось на герцогский флот в качестве галерных рабов; в случае недостачи, тем из местных жительниц, которые ещё не породили потомства, присылались из нижнего города новые мужья, иногда три-четыре зараз — «дабы иметь уверенность в добрых результатах». Работала эта система прекрасно. Если не считать пустяковых, хотя и достойных порицания отклонений, рождаемость сравнялась со смертностью, наступило состояние мёртвого равновесия, — обстоятельство, давшее придворному панегиристу повод сравнить Его Высочество с Иисусом, с тем, который приказал солнцу остановиться в небесах. Ещё один из этих господ заявил, что в деяниях Герцога «искусство восторжествовало над природой», добавив не без ехидства, что «никогда доныне творческие способности человека не отливались со столь очевидным успехом в форму никому не нужной стены». К сожалению, у монсиньора Перрелли не нашлось что сказать на данную тему. По причинам, о коих смотри ниже, он проявлял редкостную сдержанность во всём, относящемся до правления его великого современника.
Но и это Государя не удовлетворило. Твердыня оставалась ещё далёкой от совершенства; Герцогу не нравилась разномастность её построек, она напоминала ему о кричащей яркости нижнего города. Тут требовалось нечто иное. Он поразмыслил и, как человек со вкусом, питавший к тому же пристрастие к живописному великолепию, распорядился, чтобы весь город — стены, дома, два монастыря (бенедектинский и картезианский), церкви, даже свинарники и конюшни — словом, всё, выкрасили в единообразный розовый цвет: «розовый», предписал он, «и без малейшей примеси синего». Строго говоря, ему требовался цвет бледной розы или человеческой плоти, оттенок, который, как он предвидел, будет хорошо смотреться на фоне окружающей сочной зелени. Это повеление было, как и все остальные, выполнено без малейшей задержки.
Тогда, наконец, обозрел Герцог дело рук своих и увидел, что оно хорошо. Герцог создал жемчужину. Старый город обратился в симфонию изумрудных и коралловых тонов.
Таковой он остался и поныне. Жители его понемногу прониклись гордостью за свою розовую цитадель, среди них установился неписанный закон, в силу которого каждый дом следовало окрашивать в те же тона. Что до остального, то после смерти Герцога строились здесь мало — лишь в окрестностях выросло, нарушая старинный закон, несколько разрозненных вилл. Да ещё население стало вновь убывать. Люди покидали город, все, кроме крестьян, возделывавших окрестные поля. Башни и зубчатые стены понемногу разваливались; дороги вспучились кустиками пробившейся сквозь трещины в старых плитах травы. Порой на закате дня по ним погромыхивала сенная телега, со скрежетом сворачивая к какому-нибудь дворику, в котором виднелись сваленные в заросшие мхом стенные ниши, груды кукурузных початков и тыкв; яблони и сливы дремотно кивали над стенами, осыпая улицы снежно-белыми лепестками или увядшей листвой. Торговля пребывала на грани исчезновения. С лиц владельцев нескольких уцелевших лавок не сходило выражение сонного человеколюбия. Сами камни города источали покой. Мягкое, аристократическое выражение навек пристало к розоватым жилищам, что гнездились, забытые всем светом, среди зелёной благодати…