Капитан в ответ издал одобрительный звук, а миссис Эшбернам вздрогнула — она колебалась, это было совершенно ясно, — как лошадь, остановленная на полном скаку. Все же она резко осадила и, разом поднявшись с того места, где сидела, опустилась на стул напротив меня, как мне показалось, одним плавным движением.
Вечерний туалет был для нее чуть-чуть мелковат. Она всегда выбирала черный, а на черном фоне классический рисунок плеч кажется слишком крупным. Представьте, на черную изящную веджвудскую вазу водрузили белый мраморный бюст, — не смотрится!
Я всегда любил Леонору и сейчас люблю — во всяком случае, не задумываясь, посвятил бы служению ей жалкий остаток своих дней. Но с моей стороны и в помине не было того, что называется сексуальным влечением. Думаю, и ее — да нет, я уверен! — никогда ко мне не влекло. Что до меня, то, по-моему, виной всему эти самые белые плечи. Ничего с собой не мог поделать. Как взгляну на них, так и кажется, что веет холодом: прижмусь губами, а под ними зябко — не лед, конечно, не без толики человеческого тепла, а все равно, как говорят про ванну, — прохладно. Так вот и с ней: посмотрю на нее, и губам делается прохладно…
Нет, все-таки лучше всего она выглядела в синем. Синий костюм, от прекрасного портного, превосходно оттенял ее роскошные волосы — от белизны открытых плеч они словно меркли. На иных женщин посмотришь — и взгляд невольно скользит по шее, ресницам, ласкает губы, грудь. С Леонорой все было не так — глядя на нее, тебе хотелось одного: впиться взглядом в ее запястье. Дивное запястье! Особенно когда она затягивала его в черную лайковую перчатку, надевала золотой браслет с цепочкой и вешала на нее ключик от дорожного сейфа. Уж не от ее ли сердца был тот ключик?
В общем, села она напротив и тут впервые за весь вечер удостоила меня своим вниманием. Я вдруг заметил, что она откровенно меня изучает. Глаза у нее были темно-синие, а веки такой округлой формы, что полностью открывали зрачок. Почувствовав на себе необычайный, проницательный взгляд, я замер, как ящерица под прожектором маяка. Казалось, я вижу, как в голове у нее быстро проносятся один за другим вопросы. Прямо-таки слышу, как она задает вопрос, и глаза тут же отвечают на него с той же определенностью, с какой опытная женщина оценивает качества лошади, а лошадницей Леонора была дай боже. «Так, стойка хорошая, не перекормлен — видно, не в коня корм. Плечи, правда, узковаты», и так далее. А глаза все допытывались: «Чист ли этот тип на руку? Попытается ли стать моим любовником? Даст ли женщинам вольничать? Самое главное, не выдаст ли мои секреты?»
И вдруг я вижу, как эти холодные, чуть заносчивые, слегка настороженные хрупкие синие зрачки теплеют, проникаются нежностью, дружеской лаской… Трогательно, очаровательно и вместе с тем, признаюсь, обидно — хоть плачь! Так матери смотрят на сыновей, сестры — на братьев. Доверчиво, абсолютно открыто. Боже, она смотрела на меня, как на калеку, — пожалела сердобольная женщина увечного в инвалидной коляске. Да-да, с того самого вечера она стала ко мне относиться, как к больному, — ко мне, а вовсе не к Флоренс. Кому еще в холодную погоду всегда предлагала плед? Значит, тогда, в вечер нашего знакомства, глаза ее не обманули. А может, и обманули — как знать? Флоренс тогда объявила: «В тесноте, да не в обиде». Эдвард Эшбернам опять издал одобрительный смешок, а Леонора поежилась, точно мурашки пробежали по коже. В следующую минуту я уже ухаживал за ней, предлагая булочки в мельхиоровой хлебнице. Avanti!..
[31]
4
Так начался безмятежнейший период в нашей жизни, длившийся целых девять лет. Все эти годы Эшбернамы не высказывали ни малейшего желания влезать нам в душу; мы, собственно, отвечали им тем же. Полное отсутствие интереса к личной жизни друг друга. В самом деле, наши отношения отличало то, что мы всё воспринимали как должное. Молчаливо исходили из предположения, что мы люди «приличные». Мы принимали за данность то, что все предпочитаем бифштекс чуть-чуть с кровью; мужчины любят пропустить рюмку хорошего коньячного ликера после ланча; дамская половина пьет легкий рейнвейн пополам с минеральной водой — и прочее. Мы принимали как должное то, что достаточно состоятельны и можем себе позволить любое из развлечений, приличествующих людям нашего круга: брать каждый день автомобиль и коляску; угощать друг друга обедом и давать обеды в честь друзей, а если надо, то и поэкономить. Например, Флоренс привыкла получать каждый день свежий номер «Дейли телеграф» прямо из Лондона. Она у меня была англоманка, бедная дорогая Флоренс. А я довольствовался парижским изданием нью-йоркской «Геральд». Потом обнаружилось, что Эшбернамы получают лондонскую газету по подписке в любой точке мира, где бы они ни находились, и дамы дружно решили оставить только одну подписку: один год подписывается одна, другой — другая. Или взять великого князя Нассау-Шверин. Он взял за обыкновение, ежегодно приезжая на воды, обедать по очереди с одним из восемнадцати семейств, постоянных клиентов курортной лечебницы. В ответ он давал один-единственный обед для всех сразу. Обеды были не дешевы (принимать надо было и самого великого князя, и его многочисленную челядь, и сопровождавших его членов дипломатического корпуса), и, прикинув, Флоренс и Леонора подумали: а почему бы нам не устраивать обед в складчину? Сказано — сделано. Что подумал о такой экономии его светлость? Скорей всего, ничего — едва ли князь вообще заметил эти маленькие хозяйственные хитрости. Как бы ни было, наш ежегодный обед в складчину в честь монаршей особы со временем стал симпатичной курортной традицией. Больше скажу — он приобрел популярность среди завсегдатаев лечебницы, — разросся и превратился в своеобразный заключительный аккорд сезона — во всяком случае, для нас четверых.
Я вовсе не хочу сказать, что мы охотились за «светскими львами». Чего-чего, а аристократического зуда не было. Мы были просто «приличные люди». К тому же великий князь был душка, из всех членов монаршей фамилии самый милый — чем-то он мне напоминал покойного короля Эдуарда Седьмого.
[32]
Во время прогулок мы с ним мило болтали о том о сем, о скачках. Иногда разговор переходил на его племянника, императора — он называл его bonne bouche,
[33]
и мы терпеливо дожидались, когда, замедлив шаг, он спросит нас о том, как продвигается наше лечение, или выкажет благосклонный интерес к тому, какую сумму денег мы поставили на скакуна Лелёффеля на скачках во Франкфурте.
Все это прекрасно, только на что уходило время? На что вообще мы тратим время? Прожить девять лет — и не оставить никакого следа! Ни малейшего, понимаете! Ничего вещественного — даже костяного пенала, вырезанного в виде фигурки шахматиста с дырочкой наверху, в которую можно разглядеть четыре картинки с видами Наухайма, и того не осталось. Но опыт-то, знание ближнего — это-то хотя бы можно предъявить? Увы, и этого нет в помине. Клянусь, я не решусь ответить определенно даже на самые простые вопросы: скажем, цветочница, продававшая немыслимо дорогие фиалки на углу привокзальной улицы, — обманывала меня она или нет? Обворовал нас носильщик на вокзале в Ливорно, взяв по одной лире за каждое место багажа и объяснив, что это обычный тариф? Проявления честности в человеке столь же поразительны, сколь поступки бесчестные. Кажется, прожив сорок пять лет на белом свете и потолкавшись среди людей, пора бы уже что-то знать о своих собратьях. Увы — не знаем.