* * *
«Ну, конечно, я спрашивал себя (Шейкенс во время последней беседы, когда он был еще весьма разговорчив), что это за дамочка, откуда такой шик, откуда такое шикарное авто? И думал: наверное, она жена какого-нибудь нацистского бонзы, а может, путается с кем… Кто мог тогда ездить на собственной машине? Партийные чины и промышленники.
Все шло у нас шито-крыто. Конечно, я провожал ее тайком в сад через мой флигелек. Видите? И выпускал тем же путем. Но все-таки это раскрылось, потому что у той сестры наверху нашли чинарики, да и в келье пахло табачным дымом. А потом однажды разыгрался большой скандал, дежурный по противовоздушной обороне заявил, что в одном окне виден свет… Это кто-то из них чиркнул спичкой, будьте уверены, ведь они обе там, наверху, курили… А горящую спичку видно за целый километр, если вокруг затемнение. Известная история! Словом, у нас были неприятности, и ту крошку перевели в подвал. (Крошку?). Да, маленькую старую монахиню; я ее видел только раз, когда она переезжала… она взяла с собой скамеечку, чтобы преклонять колени при молитве, постель; распятие она не захотела брать, не захотела. Помнится, она сказала: «Это не он, нет, это не он…». И мне сразу стало не по себе. Но шикарная блондинка продолжала ездить, она была упрямая, можете мне поверить. Пыталась уговорить меня, чтобы я помог ей похитить крошку. Она хотела ее увезти. Ни больше ни меньше. Ну вот, я сделал глупость, дал себя подкупить – она совала мне сигареты, иногда кусок мыла, кофе… – и я по-прежнему пускал ее, в подвал тоже. Тут хотя бы не было видно, что они курят. Ведь окна были совсем низкие, ниже уровня часовни. А потом в один прекрасный день та монахиня умерла, и мы похоронили ее в саду, на маленьком кладбище. (Похоронили в гробе с крестом и священником?) Гроб был, священник был, креста не было. И я сам слышал, как настоятельница сказала: «Теперь она, по крайней мере, перестанет трепать нам нервы из-за этой проклятой карточки на табак».
* * *
Вот что рассказал Шейкенс. Впечатление он производил не очень приятное, но зато его болтливость сулила многое, в конечном счете, однако, ожидания на этот счет не оправдались. Сообщения болтунов имеют известную ценность только в том случае, если ими располагаешь в больших количествах, тогда можно нащупать ту грань, после которой они начинают быть «предательскими»; Шейкенс уже стал было «предавать», но тут его насильственно разлучили с авт., даже милейшая сестра Цецилия – авт. считал, что между ними возникла обоюдная симпатия, – даже милейшая сестра Цецилия перестала существовать как источник информации.
Совершенно ясно, что на рубеже 1941 – 1942 годов Лени достигла кульминационного пункта скрытности и замкнутости. Пфейферам она явно демонстрировала свое пренебрежение; как только они появлялись в комнате, она тут же исчезала. Это не мешало им, однако, по-прежнему постоянно приходить, вести себя приторно-сладко и проявлять к Лени сугубое внимание; даже такая деловая особа, как ван Доорн, и та всего лишь месяца через полтора догадалась о причинах этого внимания. Пфейферы не только проверяли поведение Лени как вдовы, но и питали надежду на наследника. Лишь спустя полтора месяца после смерти А., то есть в период, когда «гордая скорбь» старого Пфейфера «дошла до того, что от гордости и скорби он чуть было не стал волочить вторую ногу – я так и не знаю, уж не обессудьте, какая нога у него здоровая, левая или правая, знаю только, что этот мошенник собирался волочить и вторую ногу тоже, но потом рассудил, видимо, что надо иметь хоть одну здоровую ногу, иначе нельзя волочить другую… Правильно? Ну вот, стало быть, они без конца являлись со своими отвратными домашними пирогами, к тому еще непропеченными; никто не желал их занимать: ни госпожа Груйтен, ни сам Груйтен, ни тем более Лени, которая вообще терпеть не могла всю их шайку; они торчали у меня на кухне, и признаюсь, что их вопрос, «не изменилась ли Лени», я все время относила к вдовству Лени, думала, они хотят знать, не завела ли она себе ухажера и прочее; никак я не могла сообразить, в чем дело, но потом однажды меня осенило и я поняла, что они бы с удовольствием порылись в грязном белье Лени. Вот что, значит, они хотели выяснить. Я все поняла и перво-наперво здорово разыграла их: сказала, что Лени сильно изменилась, а когда они стали на меня наскакивать, как вспугнутые гуси, и спрашивать, в чем она изменилась, я хладнокровно ответила: она изменилась душевно. И тогда они опять поджали хвосты. Через восемь недель наступил такой момент, когда Толцемша – вы понимаете, все мы на ты, мы ведь родом из одной деревни, – так вот Толцемша не выдержала и спросила меня чуть ли не впрямую. Но я была сыта по горло всей этой историей и сказала: нет, тут можете не беспокоиться, с наследником у вас ни черта не вышло. Им бы, конечно, очень хотелось бы подбросить к нам в гнездо маленького Пфейфера… Самое смешное заключалось в том, что и Губерт проявил к этому интерес, он тоже спрашивал… Конечно, не так настырно. Губерт с удовольствием заимел бы внука, пусть общего с ними. Ему очень хотелось внука. В конце концов он его получил, и мальчику даже дали имя в его честь».
* * *
В этом параграфе авт. попадает в абсолютно безвыходное положение; он бы охотно обратился за советом к энциклопедии, ведь ему срочно надо понять, что значит свойство, которое, видимо, отличает Лени, свойство, известное под названием «невинности». В энциклопедии довольно подробно говорится о понятии «вины», после этого сразу идет «винная монополия», потом «виноград», «виноградарство» и «винокурение». Статья о винной монополии до отвращения пространная, она раза в три длиннее, чем заметки о П, Б1, C1 и C2, вместе взятые. Но самое поразительное, что о невинности в энциклопедии вообще не сказано ни слова; она начисто выпала. Что это, черт возьми, за порядки? Неужели нам важнее винная монополия, чем смех и слезы, боль и горе, счастье и блаженство вместе взятые. Тот факт, что понятие невинности в энциклопедии отсутствует, в высшей степени прискорбен: без энциклопедии этим понятием очень трудно оперировать. Что говорить, наука часто повергает нас в беду. Но может быть, достаточно сказать, что все содеянное Лени было содеяно ею в полной невинности и не взять эти слова в кавычки? Сущность Лени, к которой авт. относится с нежностью, нельзя понять, не поняв, что такое невинность.
Скоро также выяснилось – Лени в ту пору как раз исполнился двадцать один год, – что жизнь предоставила ей много случаев, когда она могла бы проявить здравый смысл. Что она представляла собой в описываемую пору? «Шикарную блондинку», которая в самом разгаре войны разъезжает на шикарной машине, подкупает болтливого садовника (пользуясь темнотой, он, наверное, делал попытки поухаживать за ней в монастырском саду) и в результате контрабандой приносит кофе, хлеб и сигареты презираемой всеми монахине, совершенно явно приговоренной к медленной смерти от тоски и печали; «шикарную блондинку», которая ничуть не пугается, когда эта самая монахиня, уставившись на дверь, приговаривает: «Господь близок, господь близок» – или, взглянув на распятие, роняет: «Это не он». Эта девушка танцевала в то время, как все юноши вокруг умирали геройской смертью, ходила в кино, когда падали бомбы, дала соблазнить себя парню, который, мягко выражаясь, не внушал особого уважения, вышла за него замуж, работала в фирме отца, играла на рояле, не соглашалась стать «директоршей» и, невзирая на то, что смертей становилось все больше и больше, по-прежнему ходила в кино и смотрела такие фильмы, как «Великий король» и «Небесные псы». До нас дошло несколько высказываний Лени, относящихся к этим двум годам. Кроме того, авт. узнал немало и от свидетелей. Но достаточно ли они надежны? Так, например, утверждают, что время от времени Лени можно было застать за таким занятием: стоя в комнате, она внимательно разглядывала свое удостоверение личности, в котором значилось: «Елена Мария Пфейфер, урожд. Груйтен, время рожд. 17 августа 1922 г.» – и недоуменно качала головой. Мария ван Доорн сообщила также, что волосы Лени снова приобрели свою былую красоту и что Лени ненавидела (среди всего прочего) войну, а еще пуще воскресенья из-за того, что по воскресеньям нельзя было достать свежие булочки.