Книга Мелкий снег, страница 185. Автор книги Дзюнъитиро Танидзаки

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Мелкий снег»

Cтраница 185

Впоследствии, вспоминая это время в своём произведении мемуарного типа «Повесть о моей юности» («Сэйсюн-моногатари», 1932–1933), Танидзаки писал, что, разумеется, не смеет и помышлять о том, чтобы сравнивать себя с Байроном, но тоже мог бы, подобно великому английскому поэту, сказать в одно прекрасное утро: «Я проснулся и был уже знаменит…»; когда же он читал статью о себе, написанную Нагаем Кафу, от волнения у него так дрожали руки, что журнальные строчки прыгали перед глазами…

Современному читателю может показаться странным и непонятным, чем именно оказались столь актуальны и примечательны эти произведения, где действие происходит в первом случае — в так называемую эпоху Эдо (XVII — сер. XIX в.), а во втором — и совсем уже незапамятные времена, в V веке до н. э., и к тому же в Китае?

Чтобы в полной мере оценить смелость и новаторство молодого автора, студента III курса литературного факультета Танидзаки, нужно вспомнить, что представляло собой японское общество, его духовная жизнь, его литература в те уже далёкие от нас годы. Здесь не место вдаваться в исторический экскурс; напомним лишь, что в том же 1910 году, когда состоялся столь удачный дебют Танидзаки в литературе, произошли два события, в концентрированной форме воплотившие в себе суть того курса, которым с начала XX века неуклонно двигалось японское государство как в своей внешней, так и во внутренней политике. Этими событиями стали окончательная аннексия Кореи, (лицемерно названная «слиянием») — очередной этап наступления японского империализма на соседние азиатские страны — и арест, а вскоре за тем и казнь выдающегося японского социалиста Котоку Сюсуя и группы его единомышленников. Эта расправа, означавшая дальнейшее усиление реакции, произвела удручающее впечатление на японское общество, и без того скованное тисками чисто феодальных традиций, регламентировавших всю частную жизнь человека, традиций, в сравнении с которыми ханжеская мораль викторианской Англии могла бы считаться идеологией вольнодумцев. Не удивительно, что в такой обстановке японская литература оказалась в тупике. Растеряв критическую направленность, свойственную лучшим произведениям натуралистической школы — ведущего литературного направления Японии начала века, — литература натурализма свелась теперь к мелочному бытописательству, нарочито безыскусному описанию безрадостных, серых будней. Такая литература никак не могла служить вдохновляющим образцом для молодого поколения писателей, слабость и антихудожественность её были чересчур очевидны. Молодая литература оказалась как бы на распутье — но если одни искали выход в утверждении абстрактных гуманистических идеалов, то другие открыли для себя новую Мекку в так называемой литературе «конца века», давно уже существовавшей в Европе, в первую очередь в Англии и во Франции. Первым толчком, как то всегда бывало в Японии, заимствовавшей из Европы не только технику и науку, но и духовные веяния, явились переводы поэзии. Знакомство с творчеством Бодлера, Рембо, Верлена стало настоящим откровением для молодых японских поэтов. Затем последовало знакомство с прозой — от произведений Эдгара По и Оскара Уайльда до сочинений ныне полузабытых Октава Мирбо, Пьера Лоти, Клода Фаррера. С жадным интересом встречались также и теоретические работы европейцев об искусстве символизма и импрессионизма. Литература «конца века» попала в Японию, когда для Европы она уже стала вчерашним днём, но для Японии она была ошеломляюще новым словом, теория и практика символизма и импрессионизма обрели там как нельзя более благоприятную почву. В японском искусстве — не только в живописи, но и в литературе — эстетическое начало всегда было выражено особенно ярко, издавна культивировались принципы мгновенного впечатления, «постчувствования»; аллюзия, удачный намёк всегда служили знаком высшего мастерства. Культ красоты, исключительное внимание к орнаментальной декоративности стиля, присущие европейской литературе «конца века» и так выгодно отличавшиеся от унылой прозы японского натурализма, вызывали восхищение; дерзкие парадоксы Оскара Уайльда, бросавшие смелый вызов буржуазной морали, встречались с восторженным сочувствием, а экзотический фон, всегда притягивающий сердца в эпоху, когда окружающая жизнь представляется безрадостной, однообразной и тусклой, уводил прочь от постылой действительности. Но если для европейского импрессионизма и постимпрессионизма экзотикой были Китай, Япония или острова Тихого океана, то их японским последователям пришлось искать «собственную экзотику». И таковая нашлась — в экзотическом свете стали восприниматься минувшие века, в первую очередь эпоха Эдо, когда в японских городах процветало искусство — театр, живопись и литература, — далёкий XVII век, когда в Японию проникли первые европейцы, таинственные «падэрэн» [128] (испанские и португальские миссионеры), совратившие в «чужеземную ересь» не одну японскую душу… И вот уже поэт Китахара Хакусю (1885–1942) пишет стихотворение, так и озаглавленное — «Чужеземная ересь».


Как будто оживают предо мной

всё ереси истерзанного века,

И чудеса, что силой чар волшебных

творит могучий христианский бог,

И капитаны чёрных кораблей

из сказочной страны рыжеволосых,

Багряное заморское стекло,

манящий пряный аромат гвоздики,

Хлопчатые одежды, ром и вина -

товары южных варваров в порту…

Мне слышатся хоралы литургии;

голубоглазые доминиканцы

Поют о божестве запретной веры,

поют об окровавленном кресте… [129]


Вскоре эти новые веяния нашли отражение в прозе — раньше всего в творчестве Дзюнъитиро Танидзаки.

В рассказе «Татуировка» соблюдены всё этические и эстетические посылки литературы «конца века» — экзотический фон («Это было во времена, когда люди почитали легкомыслие за добродетель, а жизнь ещё не омрачали, как в наши дни, суровые невзгоды..»), культ красоты (действующие лица — красавица и человек искусства, художник), чёткая композиция, динамично развивающийся сюжет, изящный, орнаментальный язык, но главной темой была апология жестокой власти, которой обладает чувственная женская красота, ведущая к гибели каждого, кто познает власть её чар, — такая тема звучала дерзким вызовом традиционной морали. В рассказе «Цзилинь», имевшем успех даже больший, чем «Татуировка», эта же тема раскрыта ещё более выразительно. Рассказ поражал читателей вовсе не только потому, что действующим лицом там выступал сам Конфуций [130] (напомним, что конфуцианство на протяжении более чем двух с половиной веков, вплоть до буржуазной революции 1868 г., являлось официальной идеологией феодальной Японии, то есть ещё сравнительно недавно). Центральной фигурой повествования, сюжет которого построен на основе одной из многочисленных легенд о жизни Конфуция, писатель сделал не великого мудреца древности, а прекрасную Нань-цзы, воплощение красоты, жестокости и порока. В соревновании за власть над душой влюблённого в Нань-цзы государя жестокая красавица одерживает решительную победу над мудрецом.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация