Смелость не в том, чтобы прощать: мы и так слишком многое прощаем! А это служит нам дурную службу, и вот доказательство: недаром у нас последними из людей считаются добрые слуги. Не будем этого забывать. По правде говоря, не плохо было бы как-нибудь вечерком усыпить всех добряков и во время сна раз и навсегда покончить с ними и их добротой. Наутро о ней перестанут судачить, и мы будем вольны быть злыми сколько влезет.
Но продолжаю рассказ. Лола, полуодетая, расхаживала по комнате, и тело ее все-таки казалось мне еще желанным. А роскошное тело — это всегда возможность насилия, бесценного, прямого, личного вторжения со взломом в самое сердце роскоши и богатства, причем без страха, что у тебя отнимут взятое.
Вероятно, Лола только и ждала подобного поползновения с моей стороны, чтобы выставить меня. Но проклятый голод внушал мне осторожность. Сначала пожрать! К тому же она без остановки рассказывала мне о всякой ерунде из своей жизни. Честное слово, мир надо бы закрыть на срок в два-три поколения самое меньшее, чтобы не осталось никаких врак и россказней. Так, чтобы нечего было наболтать друг другу. Потом Лола принялась расспрашивать меня, что я думаю о ее Америке. Я не скрыл, что дошел до такого ничтожества и страха, когда боишься всего и вся, а что касается ее страны, она страшит меня еще больше, чем вся совокупность явных, тайных и непредвиденных опасностей, с которыми я в ней столкнулся, и страшит в первую очередь своим чудовищным равнодушием ко мне — в нем-то она и олицетворена для меня.
Еще я признался Лоле, что вынужден зарабатывать себе на хлеб, а значит, должен побыстрее избавиться от разных фанаберий. В этом смысле я изрядно запоздал и буду ей очень признателен, если она отрекомендует меня какому-нибудь работодателю из числа своих знакомых. Только бы поскорей! Меня устроит самое мизерное жалованье. И тут я наплел кучу всякого любезного вздора. Лола довольно неласково отнеслась к моей смиренной просьбе, сочтя ее, видимо, недостаточно скромной. Она разом обескуражила меня. Она не знает никого, совершенно никого, кто мог бы предоставить мне работу или помочь, отрезала она. Пришлось снова перевести разговор на жизнь вообще и ее собственную в частности.
Так мы и сидели, морально и физически шпионя друг за другом, когда в квартиру позвонили и в комнату сразу же, без паузы, ввалились четыре женщины, намазанные, рыжие, дебелые — сплошное мясо, драгоценности и фамильярность. Лола не очень внятно представила меня (ей явно было неловко) и попыталась куда-то увести их, но они из духа противоречия все вместе занялись мной и принялись выкладывать то, что им было известно о Европе. Европа — запущенный сад, набитый никчемными дураками, скупыми и свихнувшимися на эротике. С языка у них не сходили знаменитый бордель Шабане и Дом инвалидов
[47]
.
Лично я ни разу не был ни в первом, ни во втором. В одном брали слишком дорого, до другого было слишком далеко. Я автоматически ответил на это порывом усталого патриотизма, еще более глупым, чем обычно в таких случаях. Я с горячностью стал уверять, что их город приводит меня в отчаяние.
— Он вроде неудачной ярмарки, — сказал я. — От нее тошнит, но все почему-то из кожи лезут, чтобы она удалась.
Предаваясь этим надуманным и пустым разлагольствованиям, я все ясней сознавал, что моя духовная и физическая подавленность объясняется не только малярией. К ней добавилась смена привычек: мне нужно было приучиться распознавать новые лица в новом окружении, усвоить новую манеру вести разговор и врать. Лень почти так же сильна, как жизнь. Банальность нового фарса, который предстоит разыгрывать, подавляет вас, и для того, чтобы начать все сызнова, вам требуется не столько смелость, сколько трусость. Вот к чему изгнание, чужбина и неумолимая необходимость видеть жизнь такой, как она есть, принуждают вас в те долгие, но столь редкие в ткани человеческого бытия часы озарения, когда вы расстаетесь с привычками одной страны, а привычки новой еще не успели довести вас до отупения.
В такие минуты все усугубляет твою пакостную прострацию и заставляет тебя, полудурка, постигать, что подлинная суть вещей, людей и будущего — всего лишь голый скелет и пустое место, которые, делая вид, что мы об этом не подозреваем, нам придется тем не менее любить, холить, защищать, одухотворять.
Другая страна, другие люди, которые суетятся вокруг тебя несколько иным образом, утрата известной доли мелкого тщеславия, гордости, для которой нет больше оснований, привычной лжи и привычного эха, — этого довольно, чтобы голова пошла кругом и перед тобой зазияла вечность, смешная крошечная вечность, куда ты низвергаешься. Путешествовать — значит искать вот такую безделицу, кружащую голову дуракам.
Четыре Лолины гостьи от души потешались, слушая мою громогласную исповедь и глядя, как я разыгрываю из себя маленького Жана Жака
[48]
. Они надавали мне разные прозвища, которые я не совсем понял из-за особенностей их американского говора, елейного и непристойного. Высокопарные кошки!
Потом вошел слуга-негр, подал чай, и мы замолчали.
Одна из визитерш оказалась все же наблюдательней остальных: она во весь голос объявила, что у меня жар и я, наверно, умираю от жажды. Как меня ни трясло, мне все-таки пришлось очень по вкусу то, что подали к чаю. Эти сандвичи, можно сказать, спасли мне жизнь.
Разговор перебросился на сравнительные достоинства парижских домов свиданий, но я не дал себе труда принять в нем участие. Красотки угостились также разными коктейлями и, раскрасневшись и разоткровенничавшись от выпитого, принялись горячо обсуждать какие-то «браки». Я хоть и был поглощен жратвой, разобрал все же, что дело идет о неких необычных браках с очень юными особами, почти детьми, и что дамы получают за это комиссионные.
Лола заметила, что я с большим интересом и вниманием слежу за разговором. Она посмотрела на меня недобрыми глазами. Она больше не пила. Ее знакомые мужчины-американцы в отличие от меня не грешили любопытством. Под ее взглядом я с трудом удержался в должных границах: мне хотелось задать гостьям кучу вопросов.
Наконец визитерши, огрузшие, возбужденные спиртным и подзаряженные сексуально, оставили нас. Они веселились и разлагольствовали на эротические темы со странной смесью элегантности и цинизма. Я улавливал в них нечто от елизаветинской эпохи
[49]
, некие бесценные флюиды, которые мне очень хотелось бы сосредоточить на конце своего члена. Но к своему сожалению и вящей печали, я лишь угадывал этот зов жизни, это биологическое сродство, столь важное для путешественника. Неизлечимая меланхолия!