Мне пришлось еще довольно долго прождать в институтском саду, убогой комбинации тюремного плаца и общественного сквера: купы деревьев, цветы, заботливо высаженные вдоль стен, украшенных намеренно плохо.
Наконец первыми появились служители, одни из них, вяло передвигая ноги, уже тащили в больших сетках провизию с рынка. Потом в свой черед замелькали ученые, еще более инертные и неразговорчивые, чем их скромные подчиненные. Плохо выбритые, что-то бормочущие себе под нос, они группками исчезали в коридорах, обтирая плечами стены. Старые седеющие школьники с зонтиками, одурелые от мелочной рутины и отчаянно противных манипуляций, на все годы своей зрелости прикованные нищенским жалованьем к микробным кухням, где они без конца подогревают варево из оскребков зелени, задохшихся морских свинок и прочей непонятной гнили.
В конце концов они сами были всего лишь старыми домашними грызунами в пальто. В наши дни слава улыбается только богатым, ученым или неученым — не важно. Чтобы не сойти с круга, плебеи науки могли рассчитывать только на собственную боязнь потерять место в этом знаменитом, разгороженном на клетушки баке с подогретыми помоями. Упорней всего они держались за официальный титул ученого, титул, благодаря которому городские фармацевты сохраняли известное доверие к анализам мочи и мокроты их клиентов, скудно, кстати, оплачиваемым. Грязные и случайные заработки ученого.
По приходе на службу методичный исследователь ритуально склонялся на несколько минут над пропитанными желчью, гниющими с прошлой недели потрохами кролика, бессменно и классически выставленного в углу комнаты в этакой кропильнице с нечистотами. Когда вонь становилась совсем уж нестерпимой, в жертву приносили другого кролика — но не раньше, потому что профессор Иктер, тогдашний ученый секретарь Института, фантастически экономил на всем.
По этой причине останки отдельных животных хранились невероятно долго и доходили до чудовищной степени разложения. Все зависит от привычки. Иные хорошо натренированные служители могли бы готовить себе пищу в побывавшем в употреблении гробу, настолько они стали безразличны к гниению и смраду. Эти незаметные сотрудники великих исследователей были способны дать фору по части экономии самому профессору Иктеру и побивали этого мерзкого скареда его же собственным оружием, пользуясь, например, газом сушильных камер для приготовления на медленном огне рагу и других, еще более рискованных блюд по собственному вкусу.
Когда ученые завершали поверхностный осмотр внутренностей ритуальных кроликов и морских свинок, они неторопливо переходили ко второму акту их повседневной научной деятельности, то есть к папиросе. Начинался опыт по нейтрализации скуки и окружающей вони с помощью табачного дыма. От окурка к окурку ученые досиживали до пяти часов, конца их рабочего дня. Тогда гниль ставили разогреваться в вибросушилку. Октав, служитель, упаковывал вареную мелкую фасоль, чтобы легче было безнаказанно пронести ее домой мимо привратницы. Вечные уловки. Он уносил с собой в Гарган
[69]
готовый обед. Ученый, его шеф, робко записывал что-то в журнал регистрации опытов: должность обязывала его заранее готовиться к сообщению в каком-нибудь беспристрастном и незаинтересованном научном обществе, обузе, совершенно никому не нужной, но оправдывающей его пребывание в Институте и связанные с этим жалкие привилегии.
Настоящий ученый тратит в среднем лет двадцать на крупное открытие, которое доказывает, что безумие одних не составляет еще счастья других и что каждому в этом мире обязательно мешает присутствие ближнего.
Научное безумие, более рассудительное и холодное, чем любое другое, является в то же время и самым нестерпимым. Но если уж вы с помощью определенных кривляний добились для себя возможности существовать, пусть даже мизерно, в определенном месте, вам приходится либо продолжать, либо подохнуть, как морской свинке. Привычки приобретаются легче, чем мужество, особенно привычка жрать.
Итак, я отправился по Институту искать своего Суходрокова, раз уж приехал из Драньё специально, чтобы его найти. Значит, надо было проявить упорство. Это потребовало усилий. Я несколько раз сбивался с дороги, подолгу плутая по коридорам и ошибаясь дверьми.
Этот старый холостяк никогда не завтракал и обедал всего два-три раза в неделю, зато невероятно обильно, с исступлением, присущим русским студентам, чьи фантастические привычки он полностью сохранил.
В своей области Суходроков считался компетентнейшим специалистом. Он знал о брюшном тифе все — как у людей, так и у животных. Известность он приобрел лет двадцать тому назад, в эпоху, когда несколько немецких авторов в один прекрасный день заявили, что обнаружили живые эбертовы вибрионы
[70]
в вагинальных выделениях полуторагодовалой девочки. В науке это вызвало сенсацию. К счастью, Суходроков от имени Национального института подробно опроверг, а затем и превзошел тевтонского хвастуна, выведя культуру того же вибриона, но в чистом виде, в семени семидесятидвухлетнего инвалида. Он сразу сделался знаменит и теперь для поддержания своей репутации мог до самой смерти ограничиться невразумительными статьями в специальных журналах, что он без труда и делал после этого пика своей отваги и удачи.
Серьезная ученая публика относилась теперь к нему с полным доверием. Это избавляло серьезную публику от необходимости его читать.
Начни она его критиковать, всякий прогресс стал бы немыслим: над каждой страницей пришлось бы сидеть по году.
Когда я вошел в его келью, Серж Суходроков непрерывно плевал во все четыре угла своей лаборатории, и притом с гримасой такого отвращения, что это невольно побуждало задуматься. Изредка он брился, но на его впалых щеках всегда оставалось довольно щетины, чтобы его можно было принять за беглого каторжника. Казалось, а может быть и на самом деле, его постоянно бил озноб, он никогда не снимал пальто, покрытое массой пятен и, главное, перхоти, которую он стряхивал ногтем куда попало, одновременно откидывая назад волосы, сползавшие ему на зелено-розовый нос.
Когда я проходил практику на факультете, Суходроков дал мне несколько уроков работы с микроскопом и при разных обстоятельствах отнесся ко мне по-настоящему благожелательно. Я надеялся, что он не совсем забыл меня за этот долгий срок и, возможно, сумеет дать мне первоклассный терапевтический совет насчет Бебера, мысль о котором, признаюсь, ни на минуту не покидала меня.
Мне, безусловно, гораздо больше хотелось вытянуть Бебера, чем любого взрослого. Смерть взрослого не слишком огорчает — просто одной сволочью на земле становится меньше; ребенок — другое дело: у него еще есть будущее.
Когда я рассказал Суходрокову о своих трудностях, он не заставил себя просить и тут же согласился проконсультировать меня в моем рискованном терапевтическом случае; к сожалению, за двадцать лет он так изучил брюшной тиф, узнал о нем столько разного и слишком часто противоречивого, что теперь ему было трудно, чтобы не сказать невозможно, сколько-нибудь вразумительно и категорически сформулировать свое мнение о том, как лечить сию банальную болезнь.