Он не желал больше — любопытная прихоть! — появляться в облаках без авантюристической подзорной трубы на шее, забавной штуки, которая, если поднести ее к глазу узким концом, позволяет издалека видеть людей и вещи тем более желанными, чем — как это ни странно — они больше приближаются к вам. Казакам, зарытым возле Мельницы
[85]
, не удавалось вырваться из своих могил. Они старались изо всей силы, и это было страшно, но ведь они пытались уже столько раз, неизменно падая обратно на дно. Они еще не протрезвели с тысяча восемьсот двадцатого года
[86]
.
Но тут внезапный дождь, освежив их, позволил им тоже взмыть над городом в небо. Там хоровод их рассыпался по тучам и расцветил ночь своей неугомонностью. Особенно их привлекла, кажется, Опера с раскаленной жаровней анонсов посредине: скользнув по ней, призраки отскакивали на другой край неба, такие непоседливые и многочисленные, что у вас рябило в глазах. Экипировавшийся наконец Лаперуз потребовал, чтобы с последним ударом четырех часов его поставили на ноги, и его общими усилиями поставили стоймя. Распрямившись, но поддерживаемый со всех сторон, он по-прежнему продолжал жестикулировать и выходить из себя. Он еще застегивался, когда кончило бить четыре, и он покачнулся. Позади него — колоссальное низвержение с неба. Отвратительный разгром. Со всех четырех сторон света, кружась, хлынули привидения, призраки всех эпопей… Одна эпоха гонялась за другой, кривляясь и дразня друг друга. На севере небо разом отяжелело от этой мерзкой свалки. Но горизонт стал очищаться, и день вырвался наконец через большую дыру, которую пробили убегающие призраки, разорвав ночь.
Они исчезли без следа. Преодолеть границу ночи им не дано.
Возможно, они возникнут снова где-нибудь около Англии, но туман и там все время так плотен и густ, что они, улетучиваясь, кажутся парусниками, уходящими, один за другим, с Земли в небесную высь — и притом навсегда. Кто привык пристально наблюдать за ними, тому все-таки удается их обнаружить, но всегда ненадолго из-за ветра, который все время нагоняет с моря новые шквалы и брызги воды.
Последней истаивает в тумане исполинская женщина, охраняющая Остров. Голова ее возносится над самыми высокими стенами брызг. Она кажется единственным по-настоящему живым существом на Острове. Ее медно-красные волосы, разметавшиеся в воздухе, еще немного золотят слой туч, и это все, что остается от солнца.
Вообразим, что она пытается заварить себе чай.
Ей поневоле приходится это делать. Она ведь пребудет там веки вечные. И никогда не перестанет готовить себе чай из-за тумана, становящегося слишком плотным и пронизывающим. Под чайник она приспособила корпус самого большого и красивого судна, которое сумела найти в Саутгемптоне, и волнами подливает в него чай. Она шевелится. Помешивает питье колоссальным веслом. Это ее занимает.
Неизменно склоненная, она так сосредоточенна, что ничего не видит вокруг.
Хоровод проносится впритирку над ней, но она даже ухом не ведет: она привыкла к тому, что все призраки континента слетаются сюда и тут исчезают. Конец.
Она — это все, что ей нужно, — разгребает руками жар под золой между двух мертвых лесов. Она силится раздуть пламя под золой, теперь ей никто не мешает, но чай у нее никогда не закипит.
У пламени нет больше жизни.
В мире нет жизни ни в ком, разве что в ней самой, и все почти кончено.
Таня разбудила меня в номере, куда мы в конце концов отправились спать. Было десять утра. Чтобы отвязаться от нее, я наврал, что чувствую себя неважно и хочу еще полежать.
Жизнь возобновлялась. Таня сделала вид, будто поверила мне. Как только она ушла, я в свой черед пустился в путь. Ей-богу, у меня были кое-какие дела. Весь этот ночной бедлам оставил во мне странный привкус раскаяния. Меня снова принялось донимать воспоминание о Робинзоне. Я ведь действительно бросил его на волю случая и попечение аббата Протиста. Мне, понятное дело, говорили, что в Тулузе у него все складывается наилучшим образом — старуха Прокисс и та стала с ним любезна. Только вот бывают, не правда ли, случаи, когда человек слышит лишь то, что хочет слышать и что особенно его устраивает… Неопределенные новости, дошедшие до меня, ничего, в сущности, не доказывали.
Подгоняемый беспокойством и любопытством, я отправился в Драньё узнать, нет ли там каких-нибудь иных известий, только точных, бесспорных. Чтобы попасть туда, надо было двигаться по улице Батиньоль, где жил Помон. Такой маршрут я и выбрал. На подходе к дому Помона я с удивлением увидел его самого: он на известной дистанции вроде как вел слежку за каким-то господином. Для Помона это было подлинное событие: он же никогда из квартиры не выходил. Узнал я также и типа, за которым он топал: это был один из его клиентов, подписывавший свои письма «Сид»
[87]
. Но до нас-то окольными путями дошло, что этот Сид служит на почте.
Он уже несколько лет приставал к Помону, чтобы тот осуществил его мечту — подыскал ему хорошо воспитанную подружку. Однако барышни, с которыми его сводили, оказывались все до одной недостаточно воспитанными на его вкус. Он уверял, что они говорят с ошибками. Если поразмыслить, такие подружки делятся на две большие категории — на тех, у кого «широкие взгляды», и тех, кто получил «надлежащее католическое воспитание». Изображать из себя «кисоньку» или «холостячку» — вот два способа, позволяющие неимущим девицам чувствовать свое превосходство, а также возбуждать неуверенных в себе и неудовлетворенных мужчин.
За долгие месяцы Сид просадил на эти поиски все свои сбережения. Теперь он таскался к Помону без денег и без надежд. Поздней я узнал, что в тот же вечер Сид покончил с собой на каком-то пустыре. Впрочем, увидев, что Помон выбрался на улицу, я сразу заподозрил, что происходит нечто необычное. Поэтому я довольно долго следовал за ними по этому кварталу, магазины и даже краски которого постепенно оставались позади на улицах, упирающихся в убогие бистро у самой городской черты. Когда вы не спешите, на таких улицах можно и заблудиться — настолько вас подавляет унылость и безликость пейзажа. Тут так тоскливо, что, если у вас есть хоть малость денег, вы схватите такси, только бы поскорей смотаться отсюда. Люди, которых вы здесь встречаете, тащат на себе такой груз судьбы, что он давит не только на них, но и на вас. Появляется такое чувство, словно за оконными занавесками все мелкие рантье открыли у себя газ. А сделать ничего нельзя, разве что выругаться: «Говенная жизнь!» Так ведь это же немного.
К тому же тут не присядешь — нигде ни одной скамейки. Куда ни глянь — все каштаново-серо. В дождь хлещет отовсюду — и в лицо, и с боков, и улица скользит, как спинка здоровенной рыбины с полосой ливня вдоль хребта. Не скажешь даже, что в квартале царит беспорядок. Нет, это скорее тюрьма, почти благоустроенная тюрьма, только без глухой ограды.