Мы видели еще двух быков, менее интересных, как, впрочем, и эспада, сражавшиеся с ними. Один, например, всадил свой кинжал столь неумело, что бык не упал, хотя из него потоком хлынула кровь. Он стоял в такой позе, словно его рвало, расставив ноги, далеко вытянув шею, извергая в песок широкую струю крови, – неприятная картина. Ражий матадор, не в меру франтоватый и очень важничающий, вынужден был дать ему еще «удар милосердия», так что из тела быка торчали уже рукоятки двух кинжалов. Мы ушли.
В экипаже супруг Марии-Пиа научно прокомментировал то, что мы, то есть я, впервые видели сегодня. Он долго говорил о древнем римском веровании
[219]
, спустившемся с вершин христианства до почитания не в меру кроволюбивого бога, культ которого едва не стал поперек дороги культу господа нашего Иисуса Христа как мировой религии, ибо тайны его были очень по сердцу народу. Новообращенных, согласно этому верованию, крестили не водой, но кровью быка, который, возможно, сам был богом и оживал в каждом, пролившем его кровь. В этом учении было какое-то извечное единство, нечто объединяющее жизнь и смерть в неделимое целое, и таинства его тоже зиждились на равенстве и единстве убийцы и убиенного, топора и жертвы, стрелы и цели… Я слушал профессора не слишком внимательно и лишь постольку, поскольку это не мешало мне смотреть на женщину, чья красота и сущность так ярко проявились на этом народном празднике, который, вернув ее к себе самой, сделал тем более достойной восхищенного созерцания. Грудь ее сейчас была спокойна. А я хотел вновь видеть ее вздымающейся.
О Зузу – теперь мне это стало ясно – я начисто забыл во время кровавого спектакля. Тем отважнее я решил исполнить наконец ее настойчивое требование и, благословись, вручить ей рисунки, которые она заранее считала своей собственностью: голую Заза со спущенными на уши волосами Зузу. На следующий день я снова был приглашен завтракать у Кукуков.
Некоторое похолодание, наступившее после прошедшего ночью дождя, позволило мне надеть пальто, во внутренний карман которого я положил свернутые трубочкой рисунки. Хуртадо тоже был там. За столом разговор вращался вокруг вчерашних впечатлений, и я, чтобы сделать приятное профессору, стал расспрашивать его о «вышедшей в тираж» религии, к которой с вершин христианства спускалась прямая дорожка. Многого он ко вчерашнему добавить не сумел и только возразил мне, что далеко не все ее обряды «вышли в тираж», так как подлинно народные священнодействия искони дымились жертвенной кровью, кровью бога, и пояснил мне связи, существующие между закланием жертвы и вчерашним кровавым празднеством. Я взглянул на грудь хозяйки дома, не вздымается ли она.
После кофе я распрощался с дамами, выговорив себе право нанести им еще последний визит, так как день моего отъезда был совсем близок. Вместе с профессором и сеньором Хуртадо, отправлявшимися обратно в музей, я сел в вагончик канатной дороги и уже в нижней части города простился с ними, выразив надежду на то, что благосклонная судьба в недалеком будущем позволит мне снова насладиться их обществом. Для вида я направился к «Савой паласу», но, зайдя за угол, огляделся по сторонам, повернул обратно и сел в тот же вагончик, отправляющийся наверх.
Я знал, что калитка в палисадник открыта. Погода с самого утра стояла по-осеннему мягкая и солнечная. У донны Марии-Пиа был час сиесты. Я не сомневался, что найду Зузу в садике за домом, куда из палисадника вела посыпанная гравием дорожка. В середине маленького газона цвели далии и астры. В глубине, по правую руку, олеандровые кусты защитным полукругом опоясывали скамейку. Моя милая сидела там под сенью олеандров в платье, похожем на то, в котором я увидел ее впервые, свободном, как она любила, в голубую полоску, с кушаком из той же материи и кружевным шитьем на полудлинных рукавах. Она читала книгу и не оторвалась от нее, не подняла на меня глаз, хотя, конечно, слышала мои осторожные шаги, пока я не встал перед нею. Сердце мое учащенно забилось.
– Ах, – она приоткрыла губы, показавшиеся мне, так же как и ее прелестное лицо, бледнее обыкновенного. – Вы еще здесь?
– Снова здесь, Зузу, я уже побывал в городе и тайком вернулся сюда, чтобы исполнить свое обещание.
– Весьма похвально, – сказала она. – Господин маркиз вспомнил о своем обязательстве, – наконец-то! Эта скамейка мало-помалу превратилась в какую-то ожидальню… – Она сказала лишнее и прикусила язычок.
– Как вы могли подумать, – заторопившись, возразил я, – что я позабуду о нашем уговоре, состоявшемся в той дивной галерее? Можно мне подсесть к вам? Эта скамейка в кустах куда укромнее, чем все остальные, на корте например. Боюсь, что теперь я снова заброшу теннис и разучусь играть…
– Ну, у Мейер-Новаро в Аргентине, наверно, есть теннисная площадка.
– Возможно. Но другая. Мне тяжело расставаться с Лиссабоном, Зузу. Я только что простился с вашим досточтимым отцом. Как замечательно он сегодня говорил о народных священнодействиях. Вчерашняя коррида, мягко говоря, курьезное зрелище.
– Я почти не смотрела на арену. Да и ваше внимание не было нераздельным – как всегда. Но к делу, маркиз! Где мои dessins?
[220]
– Вот, – отвечал я. – Вы сами этого пожелали, Зузу… Поймите, это продукт моих мечтаний, так сказать, бессознательное творчество…
Она держала в руках эти несколько листков, рассматривая верхний. На нем рукой влюбленного было нарисовано тело Заза в разных позах. Диски серег совпадали и пряди на ушах тоже. В лице сходства было меньше, но что тут значило лицо!
Я сидел прямо, как донна Мария-Пиа, ко всему готовый, на все согласный, заранее глубоко взволнованный всем, что бы ни произошло. Кровь бросилась ей в лицо, едва она завидела собственную обворожительную наготу. Она вскочила, быстро, круто, вдоль и поперек разорвала эти шедевры и пустила трепещущие лоскутки бумаги по ветру. Конечно, так и должно было случиться. Но вот чего не должно было случиться и все-таки случилось, это следующее: какое-то мгновенье она с отчаянным выражением лица смотрела на обрывки бумаги, упавшие на землю, но вдруг глаза ее наполнились слезами, она снова опустилась на скамейку, обвила руками мою шею, спрятала пылающее личико на моей груди; короткие прерывистые вздохи вырывались у нее почти неслышно, тем не менее они мне сказали все; в то же время – и это было самое трогательное – маленький кулачок непрерывно и ритмично молотил по моему плечу. Я поцеловал ее руку на моей шее, притянул к себе лицо, покрывая поцелуями ее губы, и они ответили мне, совсем как в моих мечтах, совсем как я этого хотел, как представлял себе это, когда впервые увидел ее, мою Заза на площади О Рочо. И кто же, пробегая глазами эти строки, не позавидует мне? Не позавидует ей, впервые узнавшей любовь, хотя она и молотила по мне кулачком. Но какой неожиданный оборот судьбы! Какая превратность счастья!