Настала осень, старое серое здание было превращено в щебень; и когда зима сменилась весною, над его обширными подвалами высился новый дом Томаса Будденброка. В городе только и разговоров было, что об этом доме: «Вот дом так дом! Лучший особняк во всей округе! Красивее, пожалуй, и в Гамбурге не сыщешь! Ну и денежек же убухал на него сенатор! Его отец на такие траты не отваживался!»
Соседи, обитатели домов с высокими фронтонами, с утра до вечера лежали на подоконниках, наблюдая за тем, как каменщики работают на лесах, дивясь быстро подвигающейся постройке и гадая, когда состоится освящение нового дома.
День этот наступил, и все свершилось честь по чести. Самый старый из каменщиков, стоя наверху, на плоской крыше, сказал речь, потом швырнул через плечо бутылку шампанского, и тут же среди поднятых флагов взвился в воздух и закачался на ветру огромный венок из роз и зелени, перевитый пестрыми лентами. А затем в ближайшем трактире всем рабочим было устроено угощение: пиво, бутерброды, сигары; и сенатор с супругой и маленьким сыном, которого несла на руках мадам Дехо, прошелся между длинных столов и благодарил рабочих, приветствовавших его криками «ура».
По выходе из трактира Ганно опять усадили в колясочку, а Томас с Гердой перешли на другую сторону, чтобы еще раз взглянуть на красный фасад с белыми кариатидами. Там, перед маленьким цветочным магазином с узкими дверцами и убогим окном, в котором на зеленой стеклянной подставке было выставлено несколько луковичных растений, стоял его владелец Иверсен, белокурый молодой гигант, и его хрупкая жена со смуглым лицом южанки. Она держала за руку пятилетнего мальчугана, другой рукой медленно катая взад и вперед колясочку, в которой спал ребенок поменьше, и, по всей видимости, ждала еще третьего.
Иверсен поклонился, почтительно и неловко, в то время как его жена, не переставая катать колясочку, внимательно и спокойно разглядывала своими черными, чуть раскосыми глазами сенаторшу, приближавшуюся к ней под руку с мужем.
Консул остановился и указал тросточкой на венок вверху:
— Отличная работа, Иверсен!
— Я тут ни при чем, господин сенатор. Это жена постаралась.
— А! — коротко произнес Томас Будденброк. Он резким движением вскинул голову, посмотрел на г-жу Иверсен открытым, ясным, дружелюбным взором и, ни слова не добавив, учтиво откланялся.
6
Раз как-то, в воскресенье, — было начало июля и сенатор Будденброк уже около месяца жил в новом доме, — г-жа Перманедер под вечер навестила брата. Она прошла через прохладный каменный холл, украшенный барельефами по мотивам Торвальдсена, откуда правая дверь вела в контору, позвонила у левой, открывавшейся автоматически — путем нажатия резинового баллона в кухне, и, встретив в обширной прихожей (где у подножия лестницы стоял медведь — подарок зятя Тибуртиуса) слугу Антона, узнала, что сенатор еще в конторе.
— Хорошо, — сказала она, — спасибо, Антон. Я пройду к нему.
Тем не менее она прошла вправо, мимо конторской двери, откуда ее взору открылась грандиозная лестничная клетка, во втором этаже являвшаяся продолжением литых чугунных перил и в третьем венчавшаяся пространной галереей — белой колоннадой, сверкавшей золотыми капителями; с головокружительной высоты стеклянного потолка свисала гигантская золоченая люстра.
— Очень аристократично! — тихо и удовлетворенно произнесла г-жа Перманедер, глядя на это море света, бывшее для нее прежде всего символом преуспевания, мощи и блеска Будденброков. Но тут же вспомнила, что явилась сюда по весьма печальному поводу, и медленно направилась в контору.
Томас в полном одиночестве сидел на своем обычном месте у окна и писал письмо. Он поднял глаза, вскинул светлую бровь и протянул сестре руку:
— Добрый вечер, Тони. Что скажешь хорошего?
— Ах, хорошего мало, Том!.. Знаешь, твоя лестница прямо-таки великолепна!.. А ты сидишь впотьмах и что-то строчишь?
— Да, спешное письмо… Так, ты говоришь, ничего хорошего? Давай лучше пойдем в сад и там поговорим, так будет лучше.
Когда они спускались по лестнице, со второго этажа донеслось скрипичное адажио.
— Слушай! — сказала г-жа Перманедер и остановилась. — Герда играет! Божественно! О, господи, эта женщина настоящая фея! А как Ганно, Том?
— Он, верно, ужинает сейчас с Идой. Плохо, что у него все еще не ладится с ходьбой…
— Всему свое время, Том, не спеши! Ну, как довольны вы Идой?
— Да разве ею можно быть недовольным!
Они прошли через сени, миновали кухню и, открыв застекленную дверь, по двум ступенькам спустились в нарядный благоухающий цветник.
— Итак? — спросил сенатор.
Погода стояла теплая и тихая. Вечерний воздух был напоен ароматом, подымавшимся от многочисленных искусно возделанных клумб; фонтан, обсаженный высокими лиловыми ирисами, вздымал мирно журчащие струи навстречу темному небу, где уже зажигались первые звезды. В глубине сада маленькая лестница с двумя невысокими обелисками по бокам вела к усыпанной гравием площадке, на которой был воздвигнут открытый деревянный павильон; там, в тени спущенной маркизы, стояло несколько садовых стульев. Слева участок сенатора был отделен от соседнего сада высокой оградой; справа, по боковой стене соседнего дома, во всю вышину, была прилажена деревянная решетка, которую со временем должен был увить плющ. Возле лестницы и на площадке у входа в павильон росло несколько кустов смородины и крыжовника; но дерево в саду было только одно — сучковатый волошский орешник.
— Дело в том, — нерешительно начала г-жа Перманедер, шагая рядом с братом по дорожке, огибающей павильон, — что Тибуртиус пишет…
— Клара?! — воскликнул Томас. — Не тяни, пожалуйста, говори прямо!
— Да, Том, она слегла, ей очень плохо. Доктор опасается, что это туберкулез… туберкулез мозга. Даже выговорить-то страшно! Вот письмо, которое я получила от ее мужа. А эту приложенную к нему записку — в ней, по словам Тибуртиуса, стоит то же самое — мы должны передать маме, немного подготовив ее сначала. И вот еще одна записка маме: Клара сама с трудом нацарапала ее карандашом. Тибуртиус пишет, что эти строки она назвала последними в своей жизни. Как это ни печально, но она совсем не борется за жизнь. Клара ведь всегда помышляла о небе, — заключила г-жа Перманедер, утирая слезы.
Сенатор, заложив руки за спину, понуро шагал рядом с нею.
— Ты молчишь, Том?.. В общем, ты прав: что тут скажешь? И все это сейчас, когда и Христиан лежит больной в Гамбурге…
Увы, так оно и было. За последнее время «мука» в левой ноге Христиана столь усилилась, превратилась в такую доподлинную боль, что он забыл о всех прочих своих недугах. Окончательно растерявшись, он написал матери, что должен вернуться домой, к ее материнским заботам, — отказался от места в Лондоне и уехал. Но, едва добравшись до Гамбурга, слег. Врач определил суставной ревматизм и, считая, что дальнейшее путешествие в таком состоянии для него невозможно, прямо из гостиницы отправил Христиана в больницу. Там он лежал теперь и диктовал ходившему за ним служителю грустные письма.