— Нечего тебе расстраиваться, дитятко, — говорила она. — Ты еще молода и опять выйдешь замуж.
Ида Юнгман теперь с любовью и рвением занялась воспитанием маленькой Эрики; она рассказывала ей те же истории из своей юности, которые пятнадцать лет назад выслушивали дети консула: главным образом они касались дяди из Мариенвердера, который «отшиб себе сердце» и умер от удушья.
Но всего чаще и охотнее Тони болтала с отцом за обедом или по утрам, за первым завтраком. Ее отношение к нему теперь как-то сразу сделалось много теплее, чем раньше. До сих пор его почетное положение в городе, его неустанная солидная, строгая и благочестивая деятельность внушали ей скорее робкую почтительность, чем нежность. Но во время объяснения с ним в ее гостиной он стал ей по-человечески близок, она была растрогана и горда тем, что он удостоил ее доверительного, серьезного разговора о создавшемся положении, предоставил решение вопроса ей самой, и, наконец, что он, такой непогрешимый, не постыдился почти смиренно признаться в своей вине перед ней. Можно с уверенностью сказать, что Тони никогда бы и в голову не пришла эта мысль; но, поскольку отец так сказал, она поверила, и ее чувство к нему стало теплее, сердечнее. Что касается консула, то он не переставал сознавать свою вину и старался удвоенной любовью облегчить тяжелую участь дочери.
Иоганн Будденброк не возбудил никакого преследования против своего мошенника-зятя. Правда, Тони и ее мать по некоторым разговорам поняли, к каким бесчестным приемам прибег г-н Грюнлих, добиваясь вожделенных восьмидесяти тысяч. Но консул поостерегся придать это гласности, а тем более обратиться в суд. Его гордость делового человека была больно уязвлена, и он предпочел молча скорбеть о том, что позволил так грубо себя одурачить.
Тем не менее, как только был назначен конкурс над фирмой «Б.Грюнлих», кстати сказать, причинившей значительные убытки многим гамбургским предприятиям, консул решительно начал бракоразводный процесс, и Тони преисполнилась неописуемой важности от одного сознания, что она является главным действующим лицом «самого настоящего» судебного процесса.
— Отец, — сказала она однажды, ибо говоря на такие темы, никогда не называла консула папой. — Отец, что слышно о нашем деле? Ты ведь считаешь, что все кончится благополучно! Статья совершенно ясна: я-то уж ее изучила: «Неспособность мужа прокормить свою семью». Судьям придется это учесть. Будь у меня сын, он бы остался у Грюнлиха.
В другой раз она заметила:
— Я в последнее время много думала о своих отношениях с Грюнлихом, отец. Так вот почему этот тип ни за что не соглашался, чтобы мы жили в городе, чего я так сильно хотела! Вот почему он сердился, когда я ездила в гости! Там, конечно, я скорее, чем в Эймсбюттеле, могла бы узнать о всех его подвигах!.. Что за пройдоха!
— Не нам судить его, дитя мое, — отвечал консул.
А когда решение о разводе было уже вынесено судом, она вдруг спросила с важной миной:
— Ты уже занес это в семейную тетрадь, отец? Нет? О, тогда я сама это сделаю… Дай мне, пожалуйста, ключи от секретера.
И она под строками, четыре года назад начертанными ее же собственной рукой, горделиво и старательно вывела: «Этот брак расторгнут в феврале 1850 года», потом положила перо и на минуту задумалась.
— Отец, — сказала она, — я знаю, что мой развод — пятно на истории нашей семьи. Да, я уже не раз об этом думала. Словно кто-то посадил кляксу на эти страницы. Но будь покоен, я уже позабочусь о том, чтобы стереть ее! Я еще молода и… довольно красива… Ты не находишь? Хотя мадам Штут, увидев меня, и воскликнула: «О боже, мадам Грюнлих, как вы постарели!» Нельзя весь век оставаться такой дурочкой, какой я была четыре года назад… Жизнь чему-чему только не научает нас… Короче говоря, я снова выйду замуж. Вот увидишь. Новая выгодная партия все загладит, правда?
— Все в руце божией, дитя мое. Но сейчас тебе никак не следует говорить об этом.
В ту пору Тони часто восклицала: «Чему-чему только не научает жизнь!» — и при слове «жизнь» подымала взор к небу так задумчиво и красиво, что каждый должен был понять, сколь глубоко она познала земную юдоль.
Теперь за круглый стол в большой столовой опять садилось много людей, и в августе этого года, когда Томас вернулся из По, Тони получила новую возможность изливать свою душу. Она горячо любила и почитала старшего брата, который еще тогда, при отъезде из Травемюнде, поверил в ее боль и посочувствовал ей и в котором она видела будущего главу семьи и фирмы.
— Да, да, нам с тобой уже многое довелось пережить, Тони! — Сказав это, он передвинул русскую папиросу в другой угол рта и задумался, вероятно, о маленькой цветочнице с малайским лицом, которая недавно вышла замуж за сына хозяйки магазина и теперь самостоятельно вела цветочную торговлю на Фишергрубе.
Томас Будденброк, все еще немного бледный, отличался приятной и элегантной внешностью. Последние годы, казалось, довершили его развитие. Фигура у него была коренастая и довольно широкоплечая, с нею отлично гармонировала его почти военная выправка. Волосы он носил слегка взбитыми над ушами, а вытянутые щипцами усы закручивал вверх, по французской моде. Только голубоватые, слишком заметные прожилки на узких висках, где волосы, отступая, образовывали два глубоких заливчика, да некоторая склонность к лихорадочным состояниям, с каковой безуспешно боролся славный доктор Грабов, указывали на недостаточную крепость его конституции. Отдельные черты, как, например, подбородок, нос, а главное, руки — до смешного будденброковские руки, — придавали Томасу еще большее сходство с дедом.
Говоря по-французски, он многие гласные произносил на испанский манер и повергал в изумление всех окружающих своим пристрастием к модным писателям сатирико-полемического направления. Во всем городе только один демонический маклер Гош разделял его вкусы; отец же осуждал их самым резким образом.
Несмотря на это, глаза консула так и светились счастьем и гордостью за своего старшего сына. Тотчас же по возвращении Томаса он растроганно и радостно вновь приветствовал его в качестве сотрудника конторы, в которой он и сам последнее время работал со значительно большим удовлетворением, в особенности после смерти старой мадам Крегер, последовавшей в самом конце года.
Эту утрату все перенесли спокойно. Мадам Крегер была очень стара и последнее время жила в полном уединении. Она отошла в лучший мир, а Будденброки получили кучу денег — сто тысяч талеров, — весьма ощутительно и как нельзя более кстати укрепивших оборотный капитал фирмы.
Дальнейшим следствием этой смерти явилось то, что шурин консула, Юстус, уставший от своих коммерческих неудач, ушел на покой тотчас же по получении остатков своей наследственной части. Юстус Крегер, suitier, жизнерадостный сын покойного cavalier a la mode, не был баловнем счастья. Врожденное легкомыслие и любовь к беззаботной жизни не позволили ему завоевать себе прочное, солидное и почетное положение в коммерческом мире; он уже давно забрал вперед значительную часть своего наследства, а теперь ему немало горя причинял еще и старший сын, Якоб.