— Это неправда.
— А считает ли Лоренцо, что у тебя есть какие-то способности к скульптуре?
— Несомненно.
— Но он никогда не заговаривал с тобой?
— Никогда.
— Allora! Я даю тебе сроку еще четыре месяца, чтобы вышел целый год. А потом, если Лоренцо по-прежнему будет считать тебя бесплодной смоковницей, ты пойдешь работать.
Однако терпения Лодовико хватило всего на четыре недели. Однажды в воскресное утро, зайдя в спальню к Микеланджело, он учинил новый допрос, буквально прижав его к стенке:
— Хвалит ли Бертольдо твою работу?
— Нет.
— Говорит он, что у тебя есть талант?
— Нет.
— А дает ли он тебе хоть какие-нибудь заверения на будущее?
— Он дает мне советы.
— Это не одно и то же.
— Ammesso. Согласен.
— Хвалит ли он других?
— Иногда.
— Что ж, значит, ты самый безнадежный?
— Этого не может быть.
— Почему же?
— Я рисую лучше, чем остальные.
— Рисую! Какое это имеет значение? Если там тебя учат, чтобы ты стал скульптором, почему же ты не занимаешься скульптурой?
— Бертольдо не разрешает мне.
— Почему?
— Говорит, что еще рано.
— Ну, а другие что-нибудь лепят, высекают?
— Да.
— Так неужели тебе не ясно, что все это значит?
— Нет.
— Это значит, что у них больше способностей, чем у тебя.
— Все будет ясно, когда я приложу руки к камню.
— Когда это будет?
— Не знаю.
— А пока ты не станешь работать с камнем, у тебя не будет никакого заработка?
— Не будет.
— А говорят тебе, когда ты начнешь работать с камнем?
— Нет, не говорят.
— Ты не думаешь, что все это выглядит безнадежно?
— Нет.
— Что же ты думаешь?
— Я в недоумении.
— И долго ты будешь пребывать в недоумении?
— Пока Бертольдо не скажет своего слова.
— Куда же делась твоя гордость? Что с тобой случилось?
— Ничего.
— Это все, чего ты добился в Садах, — «ничего».
— Учиться — это не значит утратить свою гордость.
— Тебе уже почти пятнадцать лет. Ты что, так никогда и не будешь зарабатывать?
— Я буду зарабатывать.
— Когда же и каким способом?
— Не знаю.
— Двадцать раз ты сказал мне «нет» или «не знаю». Когда же ты будешь знать?
— Я не знаю.
Выбившись из сил, Лодовико вскричал:
— Да мне надо отдубасить тебя палкой! Когда в твоей башке будет хоть капля разума?
— Я делаю то, что должен делать. Разве это не разумно?
Лодовико повалился в кресло.
— Лионардо хочет идти в монахи. Кто и когда слышал, чтобы Буонарроти стал монахом? Ты хочешь сделаться художником. Кто и когда слышал, чтобы Буонарроти были художниками? Джовансимоне, видно, будет уличным шалопаем, бродягой, завсегдатаем мостовых. Проходимец из семьи Буонарроти — это немыслимо! Урбино выгнал из школы Сиджизмондо и говорит, что я бросаю деньги на ветер — парень не научился даже читать. Слыхано ли, чтобы Буонарроти был неграмотен? Уж и не знаю, зачем господь бог дает человеку сыновей?
Микеланджело подошел к Лодовико и легонько притронулся к его плечу:
— Не сомневайтесь во мне, отец. Стричь шерсть на осле я не собираюсь.
Дела Микеланджело в Садах не улучшились, они шли теперь даже хуже, чем прежде. Бертольдо жестоко тормошил его и все же никогда не был доволен тем, что делал ученик. Нервно переступая с одной ноги на другую, он кричал: «Нет, нет, ты способен сделать это гораздо лучше. Рисуй снова! Рисуй!» Он заставлял Микеланджело набрасывать эскизы, глядя на модель сначала сверху, с лестницы, потом распластываясь на полу, велел ему приходить в Сады и работать там по воскресным дням, рисуя композицию, в которой были бы слиты воедино все этюды, сделанные за неделю.
Идя вечером домой вместе с Граначчи, Микеланджело тоскливо воскликнул:
— Ну почему меня так обижают в Садах?
— Тебя не обижают, — ответил Граначчи.
— Обижают, это видно всем и каждому. Мне не разрешают участвовать ни в одной конкурсной работе на премию Лоренцо, не дают выполнять никаких заказов. Мне не позволяют ходить во дворец и смотреть там произведения искусства. Ты теперь управляющий в Садах. Поговори с Бертольдо. Помоги мне!
— Когда Бертольдо сочтет тебя подготовленным для участия в конкурсах, он скажет об этом сам. А до тех пор…
— О боже! — простонал Микеланджело, стискивая зубы. — Да к тому времени мне придется ночевать в Лоджии делла Синьориа — отец выгонит меня из дома палкой.
Было еще одно горестное обстоятельство, о котором Микеланджело не мог сказать Граначчи: с наступлением сырой погоды Лоренцо запретил Контессине выходить из дворца. А Микеланджело она не казалась ни сильной, ни хрупкой. Он чувствовал в ней страсть, чувствовал такое пламя, перед которым отступает и смерть. Теперь, когда девушка не появлялась в Садах, они стали для него странно пустыми, а без трепетного ожидания встречи дни тянулись уныло и однообразно.
В своем одиночестве Микеланджело еще больше тянулся к Торриджани. Они стали неразлучны. Микеланджело прямо-таки бредил Торриджани: он был без ума от его остроумия, его проницательности, красоты.
Граначчи в недоумении только поднимал брови.
— Микеланджело, я перед тобой в трудном положении: что бы я ни сказал, ты можешь подумать, что я говорю это из зависти или обиды. Но я должен предостеречь тебя. С Торриджани бывало это и раньше.
— Что бывало?
— Расточал свою любовь, пленял кого-нибудь без остатка, а потом впадал в ярость и резко рвал все отношения, если на горизонте появлялся кто-то другой, кого можно было увлечь и очаровать. Торриджани нуждается в поклонниках, в поклонниках ты у него и ходишь. Пожалуйста, не думай, что он тебя любит.
Бертольдо оказался не столь мягким. Когда он увидел рисунок, в котором Микеланджело подражал только что законченному этюду Торриджани, он изорвал его на сотню мелких клочков.
— Стоит только походить с калекой хотя бы год, как сам начинаешь прихрамывать. Передвинь свой стол на то место, где он стоял прежде!
7
Бертольдо понимал, что терпение Микеланджело вот-вот лопнет. Он положил свою хрупкую, как осенний лист, руку мальчику на плечо и сказал: