Все это вовсе не было наваждением, все просто вдруг совершенно утратило какую бы то ни было связь с настоящим, с человеческим, с единичным. Даже склепы под нашими ногами, казалось, позабыли о своем содержимом. Это излияние наружу того, что покоится в сырой земле, эти темные струи, порой столь ощутимо орошающие мрак римских ночей, не имели никакого отношения к тлену и были подобны лишь прохладному дыханию глубоких безличных каменных разломов. Мир был наедине с собой самим – ничего, кроме этой грандиозной игры дикой первозданности в себе самой, этой бесконечной череды все новых и новых превращений. И мы тоже отделились от нашей единичности – не только от наших тел, но и от наших душ, уподобившись простым сгусткам атмосферы, слившись с огромным, глухим сознанием или подсознанием этой прекрасной, дикой и жуткой вселенской глубины.
И вдруг темный поток, который увлек нас с собой, словно пронзила молния, и он мгновенно застыл: в глаза мне ударил сияющий свет. Перед нами возникла из чрева ночи, как видение огромной звезды, дароносица немыслимых размеров. Лучи ее спокойно и торжественно лились во все стороны, и тьма словно отпрянула от нее. Я видела это еще в полусне, но уже своими собственными глазами. Потом я поняла, что впечатление огромности дароносицы создает алтарь, который, продолжая ее лучи сотнями горящих свечей, пламенеет, как огненная печь, в какой-то большой одинокой церкви. Своды ее, изрезанные тенями, но исполненные твердости и определенности, взмыли в небо, в бесконечность… Я вдруг узнала балдахин собора Святого Петра. И в это мгновение во мне вспыхнуло чувство, как будто я прошла через весь мир и, достигнув его средоточия, теперь стою перед самым его сердцем…
Когда мы пришли домой, тетушка ждала на лестнице нашей квартиры. Вид у нее был такой, словно она стояла там уже несколько часов, – было три часа ночи. Не удостоив Энцио ни единым словом, она взяла меня за руку и повела в спальню. До того я не замечала, что мне холодно, но, когда я почувствовала прикосновение тетушкиной руки, зубы мои вдруг застучали, потому что руки ее были гораздо холоднее, чем мои. Через минуту появилась бабушка и заключила меня в объятия, словно я только что восстала из гроба. Вслед за ней уже спешила Жаннет, она принесла мне согревающий напиток, который предложила и тетушке, но та отвергла его так решительно, как будто это была неслыханная бестактность. Я слышала, как Жаннет сказала бабушке:
– Да это же совсем не Зеркальце, а какое-то чужое, стеклянное личико.
– Дитя мое! Где ты была и где ты все еще находишься? – спросила меня бабушка, обхватив мою голову ладонями, но тут же отпустила ее, словно поняв, что я не могу дать ответ.
Я смутно чувствовала, как все встревожены, мне было жаль их, мне так хотелось успокоить, утешить их. Мне казалось, что я могла бы сделать это, ибо я чувствовала себя спасенной и удивительно счастливой, еще неясно сознавая, однако, почему. У меня было ощущение, как будто во мне просто на некоторое время задремала какая-то огромная радость. Но потом, когда меня уложили в постель, эта же самая радость долго не давала мне уснуть: сон лежал надо мной тяжелым, но неплотным покрывалом. И сквозь эту полупрозрачность я ощущала ее на краю моего сознания как смутное, но сильное беспокойство, как будто тревога бабушки, тетушки Эдельгарт и Жаннет осталась со мной, после того как они ушли. Временами на меня наваливалось что-то бестелесное, но тяжелое, вновь отделялось от постели и поднималось все выше и выше, и наконец, как бы подчиняясь своей собственной тяжести, опять устремлялось вниз. Один раз меня испугал какой-то тихий, глухой звук совсем рядом с кроватью. Я хотела подняться, но сон в тот же миг смахнул это впечатление, точно крылом. Потом меня разбудил мой старый друг, фонтан во дворике, который никогда не мешал мне спать. Мне показалось, что он шумит сильнее, чем обычно; я не могла понять, откуда вдруг взялась такая сила у этой нежной струи. А временами мне чудилось, что струю заглушает звон чаши, в которую она льется. Потом шелест воды уплывал куда-то вдаль, как и я сама. Так продолжалось очень долго.
Внезапно этот шелест как будто обрушился мне в самое сердце. Я открыла глаза, еще не совсем проснувшись. Комната была полна того нежного серого света, который существует как бы вне времени, на таинственной черте между ночью и днем. Замкнутое пространство еще как будто только припоминало свои границы. Предметы мечтательно безмолвствовали, как бы еще не до конца осознав свое присутствие здесь, но в то же время лежали и стояли так спокойно и уверенно, словно их держали незримые руки. Темная рама открытого окна с откинутыми, тихо дышащими занавесками, давно знакомый кусок неба, бледно-черный, с белой утренней звездой, еще утопающие в тени аркады на противоположной стороне дворца, невозмутимо зыблющаяся жемчужно-дымчатая струя фонтана во дворе – все это, весь этот тысячу раз виданный и потому ставший уже почти незримым маленький фрагмент моего домашнего мира предстал предо мной в такой удивительной, трогательной действительности, в такой почти таинственной определенности, как будто бы весь мир – все предметы, от самого крохотного до самого большого, и я сама – был пронизан, утвержден и благословлен невыразимой, глубочайшей любовью. И тут я вспомнила о своей встрече с этой любовью. Я вновь увидела ее в ее тихом, белом величии под балдахином собора Святого Петра, увидела, как она преградила путь слепым волнам ночи и властно притянула меня к себе. Задремавшая во мне великая радость вновь открыла глаза.
И вдруг – совершенно неожиданно – сердце мое вновь распахнулось для тетушки Эдельгарт. Я опять, как прежде, любила ее, глубоко, горячо и благодарно, как тогда во сне, но уже не каким-то чужим, а своим собственным, странно преображенным сердцем, так, будто она была самым близким мне человеком на земле. Я выпрямилась в постели и увидела тетушку. Она стояла у моей кровати на коленях, прижавшись лбом к деревянному резному столбику, неподвижная, словно согнутая той самой незримой рукой, что держала каждый предмет в комнате.
Я не знаю, почувствовала ли она мой взгляд, но она вдруг вскочила на ноги и застыла передо мной, в одной сорочке, тоненькая, призрачная, как не зажженная белая свеча, в серой рассветной полумгле, – у меня появилось ощущение, будто мы с ней увиделись на границе двух миров, образуемой этим неверным светом.
– Почему ты не спишь?.. – пролепетала она.
Что-то в ее голосе напоминало бегство, но сама она не двигалась с места.
Я схватила ее за руку.
– Не уходи, – попросила я тихо. – Помолись еще за меня!
Она словно окаменела. Застигнутая врасплох и ошеломленная, она не сопротивлялась, когда я притянула ее к себе. Я обвила ее шею руками, она вздрогнула и как будто хотела освободиться, но уже в следующее мгновение, вся словно замерев, покорно склонилась ко мне, и я стала шепотом рассказывать ей на ухо, как маленькая девочка своей матери, все, что со мной приключилось. Я говорила о том, что невозможно выразить словами, но она понимала. Она понимала меня не только благодаря словам – я чувствовала, как рассеивается в ней какая-то тьма, как волнуется ее душа в глубинах ее молчания, потрясенная схожестью одного и того же переживания, – меня вдруг пронзило внезапным испугом предчувствие ее вины. В то же время я только теперь поняла всю благодать случившегося.