С того дня я уже ни во что не верила, даже в того, в чьих руках я была: веру в него у меня отнял врач, разубедив меня в его реальности. Я не испытывала уже и ненависти к Богу, я, напротив, вновь ходила в церковь – это мне тоже посоветовал врач, призывая меня, впрочем, к умеренности. Я не испытывала больше никакой борьбы и никакой печали, я ела, пила и спала. Я не боролась больше ни с какими соблазнами и искушениями, потому что тот, в кого я теперь не верила, с этой поры не обращал на меня никакого внимания, отбросив меня прочь, как жалкого червя или кусок глины. Да и сама я уже не считала себя чем-то б льшим. Ибо чем я могла еще считать себя, ведь ничего больше не осталось – во всей Вселенной не осталось ничего, кроме одной безликой, слепой материи!
Когда тетушка Эдельгарт произнесла эти слова, мне показалось, будто об пол глухо ударилась какая-то тяжелая, бесконечно длинная цепь. Потом стало совсем тихо. Я ничего не видела: Жаннет все еще держала мою голову, прижав ее к груди. Мы молча стояли на коленях. Я почти не сознавала самое себя, но была при этом словно раскрыта до самых неведомых глубин моей души. Сколько продлилось это молчание, я не знаю: ощущение времени мы тоже утратили.
И вдруг – опять этот неестественно ясный голос, звонкий, как кристалл, вырубленный из глухой скалы и покатившийся по камням:
– А потом я вновь увидела свою душу, но уже в аду…
Она говорила отрывисто, тяжело, словно жалуясь, по-прежнему отчетливо, но я уже не понимала ее: я смутно чувствовала, что она говорит о том, чем были заполнены последние дни. Потом до сознания моего дошел обрывок одной из фраз:
– …грех, который не прощается…
И вдруг я почувствовала, как незнакомый священник борется за ее душу, словно в глубинах ее раскаяния еще раз возникла какая-то таинственная опасность.
– Нет, дочь моя, – говорил он спокойно и почти трезво. – Вы нанесли Богу не более тяжкое оскорбление, чем многие и многие другие, будьте смиренны и в признании своей вины! Великой была в вашей жизни лишь Милость – велика всегда лишь Милость. Сам же грех, ваш грех, мал и обычен. Он есть то, что происходит каждый день, он есть страшная сила того, что как раз и лишено силы, – он есть грех мира вообще…
То, что произошло после этого, в сущности, нельзя выразить. Казалось, в комнате остались только наши души, которые участвовали в некой таинственной борьбе. Невиданные и безграничные силы словно оказались в плену в этой маленькой спальне: я видела ослепительный блеск белых и черных крыльев, – я слышала одновременно полет ангелов и демонов. Каждое мгновение казалось неизмеримо значимым, простирающимся во все дали, словно мы на самом деле были и всеми теми, кого не было рядом. Потом мы как бы вновь устремлялись обратно; я видела себя самое, душа к душе с тетушкой Эдельгарт, так близко, что уже почти невозможно было заметить никаких различий, – мне вдруг казалось, будто борьба идет уже за меня. Но в то же время все, что я имела, принадлежало ей. Я стояла на коленях в ослепительном сиянии ангелов. Один из них склонился ко мне и закрыл мне глаза. Я услышала слова:
– Мы не есть нечто единичное, мы есть Любовь…
Все это, должно быть, произошло с быстротою молнии, а может быть, это произошло там, где вообще нет времени, потому что незнакомый священник продолжал с того самого места, на котором остановился:
– И все же, дочь моя, в этом противоречащем и противоборствующем Богу мире никогда и ни одно творение еще не было так любимо, как Творец. Если всю раздробленную любовь человечества слить воедино и отделить в ней любовь к Богу от всякой иной любви, то первая превзошла бы последнюю. Ибо нет ничего, что было бы так непреодолимо и незаглушаемо, как любовь к Богу. Красной нитью проходит она через все племена и народы и через каждую отдельную жизнь. Отринутая и растоптанная, оскорбленная и осмеянная в тысячах и тысячах сердец, она вновь и вновь возгорается в душах и не гаснет ни в одной из них, пока не погаснет жизнь, – будь иначе, Господь не спас бы этот мир. Дочь моя, вы, несмотря ни на что, любили Бога, и вы все еще любите Его, ибо Он любил вас…
В этот момент Жаннет, должно быть, сделала какое-то движение и отпустила мою голову, я увидела тетушку Эдельгарт лежащей на постели – лицо ее было словно освещено факелами и все же оставалось белым как снег, как будто над нею разразился гром Милосердия. Она трижды повторила в каком-то глубоком потрясении:
– Да, да, Он любил меня! Он любил меня до конца!..
Теперь должно было произойти нечто совершенно не выразимое словами, что-то такое, против чего все, что вообще может произойти, – ничто; казалось, эта маленькая бедная душа вот-вот воссияет неземной красотой, бедный, потерянный человек будет облечен в пурпур Небесного Царя. Я готова была броситься на колени перед обнаженной душой тетушки Эдельгарт…
Когда я, поддерживаемая Жаннет, выходила из комнаты, я, как во сне, обратила внимание на то, что дверь была широко открыта. В соседней комнате тоже были открыты все двери. Я вяло удивилась, так как еще находилась под впечатлением увиденного и услышанного. Лишь потом Жаннет рассказала мне, что во время тетушкиной исповеди все двери в квартире бесшумно распахнулись. Джульетта подтвердила ее слова. Но мы ни с кем не отважились говорить об этом…
После этой ночи тетушка Эдельгарт прожила еще двадцать один день – ровно столько, сколько лет она противилась Богу. Она сама воспринимала каждый из этих дней так, словно это был целый год, лишний год, который ей, благодаря милости Божьей, посчастливилось прожить. Она с самого начала приготовилась к гораздо более короткому сроку, хотя доктор, перевязавший ее рану на лбу, подтвердил, что в остальном она не пострадала и болезнь ее не представляет собой никакой опасности.
Тетушка Эдельгарт и в самом деле умерла не от болезни, а именно от воли Божьей. Богу больше незачем было посылать ей болезнь, которая сломила бы ее физически, ибо душа ее теперь так беззаветно предалась Ему, что мгновенно с абсолютной покорностью принимала все, что Он ниспосылал ей. Она не нуждалась ни в каких особенных милостях, и они не были явлены ей; именно это она и считала величайшей милостью, видя в происходящем знак того, что Бог убедился в ее покорности и смирении.
Но главным счастьем ее последних дней было Святое причастие, которое мы ежедневно вместе принимали из рук отца Анжело. Она обычно после этого преображалась – на лице ее как бы оставался отблеск Святого таинства, не гаснувший несколько часов. В остальном же об этих днях трудно рассказывать, так как с нами не происходило ничего, что было бы примечательно для других, но в этом-то и заключалась их благостная красота. Мы были так глубоко связаны друг с другом, что я даже не испытывала скорби о ее смерти.
Она умерла именно в тот день, который сама предсказала, умерла на моих глазах, совершенно безмятежно и всего лишь за несколько секунд. Трудно было даже предположить, что она при этом испытывала хоть какую-то телесную боль. Трудно было и поверить в то, что она умерла; все, кто ее видел, вначале не верили, что она мертва. В своем вечном сне она выглядела бесконечно кроткой и счастливой, казалось, этот лик возвещает блаженство вечной жизни в Любви Божьей. Она была так прекрасна, что мы не смогли отказать себе в желании снять с нее посмертную маску. Позже мы с Жаннет часто дарили друзьям и знакомым изготовленное по этой маске посмертное изображение тетушки. Как мы потом не раз слышали, для многих оно стало утешением перед смертью…