Речь шла об одном мероприятии, которое должно было стать сюрпризом для Зайдэ ко дню ее рождения, а на самом деле ею же и было «заказано». Однажды она намекнула мне, что неплохо было бы уговорить Энцио организовать несколько театральных миниатюр для развлечения гостей, которых она собирается пригласить. Энцио воспринял эту блажь с возмущением и просил меня передать Зайдэ, что его работа над диссертацией не позволяет ему отвлекаться на подобный вздор. Я, конечно же, утаила от Зайдэ его ответ, поскольку диссертация его, в сущности, уже была готова, к тому же он и сам обычно безжалостно жертвовал своей работой, если речь шла о его собственных желаниях, например, ради наших совместных прогулок. Но вот Зайдэ напомнила мне о приближении праздника – она вдруг совершенно охладела к заботам о моем приданом и с удвоенным рвением занялась приготовлениями к собственному дню рождения. К сожалению, заявила она, ей приходится делать это самой, поскольку муж обычно забывает об этом и потом всегда рад, когда она в последний момент сует ему в руки пару мелочей, которые ему остается лишь развернуть и разложить. («Пара мелочей» – это, разумеется, слишком условное выражение для количества и ассортимента ее покупок.) Поэтому я при случае еще раз напомнила Энцио об упомянутых театральных миниатюрах, а заодно и о том, что и для него самого, по его словам, очень важно сохранить расположение Зайдэ. Он не стал противоречить, только посетовал, что ему ровным счетом ничего не приходит в голову относительно содержания этих «величаний в старом бюргерском стиле». Я спросила, нельзя ли просто использовать в качестве актеров «добрых духов дома и города» – так мой опекун называл романтиков. Просто вынуть, так сказать, кое-кого из рам, висящих на стенах бидермейеровского салона Зайдэ, и заставить говорить. Он нерешительно ответил, что это недурная идея, однако сначала нужно сочинить то, что им надлежит говорить, а к этому он совершенно не готов. Я сказала, что ему совсем необязательно сочинять для них слова; я представляю себе это так: Беттина фон Арним выходит к гостям и читает вслух одно из своих писем к Гюндероде, та машет Зайдэ платочком, прижимая руку к груди в знак подтверждения своего романтического духовного родства с виновницей торжества, которая постоянно льстит себе намеками на это родство. Затем появляется Клеменс Брентано с лютней и исполняет какую-нибудь песню из «Волшебного рога мальчика». Юный Эйхендорф читает свое стихотворение о Гейдельберге – и так далее, образ за образом, как в старые добрые времена, когда все они были здесь частыми гостями. Гете мы, конечно, не можем выпустить на подмостки вместе со всеми: изображать владыку литературного олимпа – это, пожалуй, было бы слишком дерзко и самонадеянно. Но может, кто-нибудь рискнет взяться хотя бы за Гельдерлина с его «вещим замком»
[29]
. И смысл так называемых «величаний» состоял бы просто-напросто в том, что каждый из выступающих поклонился бы хозяйке дома как виновнице торжества.
Энцио выслушал меня с улыбкой.
– И тебе бы это доставило удовольствие? – спросил он затем.
Я поспешила дать утвердительный ответ, и этого ему было достаточно, чтобы объявить вопрос решенным. Он сразу же, в ту же минуту принялся за дело: мы начали распределять роли среди молодых людей из числа постоянных гостей моего опекуна.
– А какую роль возьмешь ты? – осведомился он.
Я ответила, что буду костюмершей и займусь костюмами. Я знала, что в старинных шкафах и сундуках, пылившихся в бесчисленных, неиспользуемых каморках и чуланах нашего дома, можно было найти множество древних выцветших нарядов, которым предстояло храниться там до скончания века. Он возразил:
– Нет, ты будешь Марианной фон Виллемер
[30]
и прочтешь ее стихотворение:
Привет вам, древние чертоги,
Просторным, солнцем осиянным,
Увенчанным величия короной…
Я ответила, что это превосходная идея – таким образом мы все же вызвали бы тень великого Гете на нашу скромную сцену, не рискуя скомпрометировать его.
И вот репетиции начались. Я предлагала Энцио проводить их в большой, хотя и немного узковатой столовой в пансионе его матери, но он заявил, что лучше собираться в «берлоге» Староссова: места там хватит, да и вообще – романтика так романтика! В доме его матери все благие порывы были бы задушены неизбежными бутербродами. Меня такое решение несколько смутило, поскольку я была убеждена, что Староссов меня терпеть не может, я чувствовала себя рядом с ним неуютно. Это чувство еще больше усилилось, когда я встретила его на репетиции, впервые со дня нашей помолвки, – он в последнее время жил очень уединенно. Я не преминула воспользоваться случаем, чтобы поблагодарить его за конспекты, которые он писал для меня и тем самым делал возможными наши с Энцио прогулки, но он принял мои изъявления благодарности очень холодно. У меня не осталось сомнений в том, что он делал все это только ради своего друга. Несмотря на свой предыдущий опыт общения со Староссовом, я все же была удивлена его поведением, так как узнала, что он не просто бывший офицер, но еще и происходит из известного северогерманского офицерского рода, то есть воспитан в кругах, в которых определенным условностям придается особое значение.
«Берлога» же его действительно оказалась необыкновенно занятным жилищем и как нельзя лучше подходила для наших целей. Он жил в так называемом садовом павильоне пансиона, чуть ниже Тропы философов, к которой от него со стороны заднего фасада карабкался в гору маленький, заросший кустарником садик. Павильон состоял, строго говоря, из одной огромной, напоминающей зал комнаты с роскошным роялем, который обычно был закрыт коричневой бархатной накидкой и на котором, как мне было известно, Староссов часто играл ночи напролет. Я предприняла еще одну робкую попытку сближения с ним, спросив его, не поиграет ли он как-нибудь, в виде исключения, днем, в нашем присутствии, – но он ответил уклончиво, заявив, что днем у него нет времени. Так оно и было на самом деле: чаще всего, придя на репетицию, мы не заставали его дома (сам он отказался взять какую-либо роль). Он лишь изредка появлялся, чтобы вручить Энцио какую-нибудь статью для газеты, которую тот всегда тут же быстро пробегал глазами. Однажды я случайно услышала, как он сказал, возвращая ему прочитанную рукопись:
– Как беспощадно ты умеешь выразить мысль, Староссов! Ты, в сущности, пишешь гораздо сильнее, чем я.
Это прозвучало как высшая похвала, но Староссов, похоже, не был удовлетворен этим. Мне всегда казалось, будто все его статьи – это некий призыв, обращенный к Энцио, которого тот – слишком занятый мной – не замечал. А иногда у меня даже возникало ощущение, будто эти статьи, о содержании которых я не имела ни малейшего представления, были направлены против меня! Мне опять вспомнились слова Зайдэ о том, что Староссов – отпавший от Церкви католик. Я была уверена, что именно поэтому я и не устраивала его как невеста Энцио, – он даже не поздравил меня с помолвкой, хотя Энцио, скорее всего, посвятил его в нашу тайну. И эта моя уверенность усиливалась с каждой репетицией.