Отсрочка эта, однако, совершенно противоречила тому, к чему я стремилась. Но я все же, ни секунды не колеблясь, дала моему опекуну требуемое обещание, чтобы послать тем самым в вечность, моему отцу, которого я совсем не знала, лишнее доказательство своей благоговейной любви и преданности. Он еще объяснил мне, как он представляет себе этот период. Сначала я должна была под покровительством его швейцарских друзей, в доме которых мы встретились, приготовиться, как я уже говорила, и выдержать экзамен на аттестат зрелости. После этого он посоветовал мне пройти университетский курс, чтобы обеспечить себе работу на тот случай, если у меня когда-нибудь все же появятся сомнения в правильности моего плана, связанного с монастырем, – при этих словах он сохранил невозмутимость, несмотря на мою скептическую улыбку. На время университетской учебы он вновь предложил мне свой дом, если ему суждено будет вернуться с войны. В противном же случае он просил меня по-прежнему держаться его швейцарских друзей. Я так же без колебаний согласилась и на аттестат зрелости и университет. И вот я приехала, чтобы исполнить последнюю часть моего обещания, и не могла понять, почему он не встретил меня сам теплым отеческим приветствием.
Между тем пора было собираться на ужин. Я достала из чемодана свое белое платье и в оставшиеся несколько минут расправила его складки как смогла. Это было то самое платье, в котором я когда-то в церкви Санта-Мария на виа деи Луккези приняла крещение и первое причастие; оно все еще было мне впору, так как я все это время следила за тем, чтобы оно «не отставало» от моего роста и постепенно, одну за другой, распускала многочисленные складки, украшавшие юбку, так что длина по-прежнему оставалась нормальной. Правда, мода, конечно же, за это время ушла немного вперед, но мне это казалось неважным в сравнении с тем значением, которое для меня имело это платье: это была не только память, но и надежда. Это платьице, которое Жаннет уже успела в одном из своих писем в шутку окрестить «святым платьицем», я хотела надеть на торжественный обряд приема в монастырь. Сказать по правде, в том, что я постоянно держала его как бы наготове, всегда помня о его назначении, была для меня какая-то почти пророческая определенность – молоденькие девушки любят пророчества. Я не любила надевать его по мирским поводам, но мне не хотелось огорчать Энцио, отказывая ему в его первой просьбе, – ведь это от его имени меня просила Зайдэ. Он бы не понял моего благоговейного отношения к «святому платьицу», в этом не было сомнений. И вот я послушно надела платье и уже собиралась спуститься вниз, как вдруг в двери показалась ослепительно белая, обшитая рюшами наколка горничной, которая вручила мне письмо от Жаннет. Я почти не сомневалась в том, что оно уже ждет меня здесь, так как Жаннет все еще обладала той загадочной – на большом расстоянии и вовсе непостижимой – способностью предвосхищать все мои желания. Письма Жаннет мне были так нужны! Уже сами по себе, из-за самой Жаннет, источник моей бурной радости, они в последнее время обрели для меня еще одно, особое значение. Отец Анжело, мой духовный друг и наставник в Риме, пережил тяжелую операцию на глазах и теперь какое-то время не мог сам читать мои письма и отвечать на них. И потому я направляла все адресованные ему вопросы и сообщения Жаннет, которая регулярно навещала его и пересылала мне его ответы. Она и в этот раз не заставила меня ждать.
«Ты ведь знаешь, Зеркальце, – писала она, – что мы с отцом Анжело мысленно неотступно сопровождаем тебя в твоем долгом путешествии. Я решила в час твоего прибытия в Гейдельберг отправиться в собор Святого Петра и помолиться за тебя на том самом месте, где твоей юной душе открылся образ Христа, который ты теперь, став маленькой сестрой своей святой покровительницы, понесла в мир; ведь именно таков был наказ отца Анжело, которым он, отказавшись благословить тебя на послушничество в монастыре Санта-Мария на виа деи Луккези, хотел утешить тебя и который затем повторил, когда твой опекун настоял на продлении этого срока, – твое последнее письмо все, от первой до последней строчки, исполнено сознанием этого наказа! Ты даже успела сформулировать своего рода теорию о том, как выполнить его, и, должна признаться, она мне очень нравится. Ты пишешь, что уже преодолела последнюю тень сожаления о необходимости посетить так называемый „мир“, что он не должен почувствовать твое нежелание соприкасаться с ним, ибо ты с готовностью идешь на это; как и всякое другое веление Божье, ты радостно принимаешь и это! То есть ты не собираешься торопливо пройти мимо этого „мира“, отведя в сторону глаза, а намерена остановиться и разделить с ним его радости и горести, пожить вместе с ним, добиться его доверия – все с радостной готовностью, приняв как девиз слова: „Посланник царя, долг свой с сияющим взором верши“, ведь ты была послана в него как „посланник царя“, – так ты мне писала».
Да, я писала ей это; я решила строить свои отношения с этим так называемым «миром» так же, с такой же любовью, как и Жаннет.
«Короче говоря, – писала дальше Жаннет, – в каждом слове я узнавала самоотверженность твоей юной бескомпромиссной души, Зеркальце, да не оставит ее Господь в Своей заботе, – ведь ты не можешь без этой самоотверженности! Отец Анжело, кажется, того же мнения. Правда, я не сразу решилась прочесть ему твое письмо: в тот день у него были особенно сильные боли. Он очень изменился. И не только физически. Я ведь тебе уже писала недавно, что он находит состояние западного христианского мира очень серьезным. Иногда мне кажется, что для него сейчас все погрузилось в ту мучительно-темную ночь, которая обрушилась на его бедные больные глаза. Если я правильно понимаю его, масштабы безбожия кажутся ему столь велики, что большинство нынешних людей, по его мнению, можно теперь спасти только великой подвижнической любовью. Его ответ на твое письмо, пожалуй, следует понимать именно в этом смысле. Когда я прочла ему твое письмо, он сказал: „Да, пусть вершит свой долг с сияющим взором; однако сиять могут и слезы – напишите ей это…“»
Жаннет прибавила еще несколько нежных напутствий и пожеланий от себя самой и закончила письмо, как это часто бывало, маленькой прелестной шуткой, без всяких прощальных слов, как будто не желая попусту тратить времени, – ведь скоро все равно начинать следующее письмо, или как будто она просто неожиданно вышла на минутку в соседнюю комнату, – как когда-то в прежние времена, когда мы еще были все вместе, – на нетерпеливый зов колокольчика своего мужа, к креслу-коляске которого она все еще была привязана.
Однако и мне самой уже давно пора было прервать чтение и поспешить вниз. Мне уже некогда было углубляться в смысл слов отца Анжело; я только чувствовала, спускаясь по лестнице, что они хотя и облечены в болезненную для меня форму, но все же созвучны с моей упомянутой в письме Жаннет готовностью.
На нижней ступеньке меня поджидал Энцио. Он не слышал моего приближения: ковер на лестнице заглушил звук шагов, и я могла беспрепятственно всмотреться в его облик. Его жесткий, угловатый профиль, слегка освещенный со стороны окна, отчетливо выделялся в мягком сумраке прихожей. Между бровей застыла неприветливая складка; он стоял так твердо и уверенно, что, казалось, никто и ничто в этом мире не может смутить или устрашить его. Нет, в эту минуту я действительно уже не могла себе представить его охваченным тем ужасом метафизической покинутости, как тогда в Колизее, когда мне казалось, что я должна взять в руку свою душу, как маленький огонек, и светить его душе. Мне теперь, напротив, легче было представить себе, что он уже привык к этой метафизической покинутости, что он прекрасно чувствует себя в ней, что он черпает в ней силу и уверенность в своем стремлении рассчитывать только на самого себя. И тут я вдруг поняла, почему у меня появилось ощущение, что Божественное уже не разлучит нас: для Энцио его больше не существовало. Последний след его – тот самый ужас метафизической покинутости – исчез. В этом-то и состояла чудовищная метаморфоза, которую я почувствовала в первый же миг нашей встречи. Она означала полную противоположность того, о чем я просила в своих исполненных веры молитвах: Бог не услышал их – безверие Энцио, должно быть, оказалось сильнее их! И это открытие было для меня еще страшнее оттого, что я прежде на себе, да еще таким необычным образом, испытала огромную власть молитвы: ведь я как христианка была плодом неустанных молитв тетушки Эдельгарт; почему же Энцио не мог стать плодом моих молитв? Я замерла на лестничной площадке, как парализованная. Энцио вдруг показался мне таким далеким и недосягаемым, словно его забросили на другую планету, где человек оказывается лицом к лицу со всеми возможными ужасами, которые, однако, не в силах сломить его. У меня появилось чувство, как будто мне, чтобы преодолеть несколько лестничных ступенек, нужно было прыгнуть через сотни лет, в совершенно иное время, в котором и я сама стану такой же одинокой и буду рассчитывать, как и Энцио, стоящий там внизу, только на себя. И вот все, чего я ожидала от своего собственного хождения в мир, рассыпалось в прах: только теперь, в этот миг, до меня окончательно дошло, насколько сильно оно было связано с моим дорогим другом юности, – его внутреннее преображение было для меня главным, прекраснейшим, нет – просто истинным смыслом этого хождения! Я представляла себе, как он, потрясенный впечатлениями войны, окажется открытым для моей миссии, внутренне готовым преодолеть разделявшую нас пропасть. Теперь я знала: он уже преодолел ее, но это еще больше разъединило нас! Теперь мне казалось, что между нами уже не сотни лет, а целая вечность! Меня охватил удушающий страх перед его неверием; если еще несколько минут назад мне казалось возможным взять свою душу в руку, как маленький огонек, и светить его душе, то теперь я ощутила потребность спасать свою душу от него, моего друга, – такое чувство, как будто теперь мне уже надо было думать совсем не о нем, а лишь о собственной безопасности и Благодати. Еще миг, и я повернулась бы и ушла. Но Энцио уже заметил меня. Он вздрогнул и обратил ко мне лицо – чужая маска спала с него, словно смытая какой-то темной волной. Несколько секунд он молча смотрел на меня, потом сказал (невероятно, но он и в самом деле сказал это!):