Лунный свет колдует
В долине у реки.
Печально повествуют
О чем-то ручейки
[38]
.
Энцио вдруг сказал:
– Помнишь, как мы говорили о дивном саде, который нежится здесь в объятиях леса?
И тут неожиданно все вокруг озарилось волшебным светом: серебряный ливень лунных лучей хлынул сквозь густые кроны во тьму парка и окружил нас высокой мерцающей стеной, и в этом лунном плену я наконец опять увидела лицо Энцио – оно было как-то по-особому, почти обворожительно красиво.
– Да будет так, – сказал Энцио и неистово рванул меня к себе, так что у меня даже перехватило дыхание.
Я почувствовала нечто подобное тому, что испытала во сне, когда мне привиделось, будто меня заливают волны Неккара. Полуоглушенная, я услы-шала его жаркий шепот:
– Люби меня своей собственной любовью! Люби меня так, как люблю тебя я!
Несколько секунд я изнемогала от невыразимого сладостного бессилия, сотрясаемая ураганом обрушившихся на меня ласк. Но в тишине ночи опять отчетливо раздался чистый, красивый голос юного шваба:
Не страшен мне душистой,
Волшебной ночи плен:
Мне месяц, страж лучистый, —
Замена башен и стен.
Обходит он дозором
Долину моих грез,
И звезды шепчут хором:
«Гряди, Иисус Христос!»
[39]
И я высвободилась из его объятий…
Все наконец разрешилось, но не так, как я ожидала в своем наивном простодушии. Вначале мне все казалось безвозвратно потерянным. До утра я не могла уснуть, это было одно сплошное, бесконечное, мучительное пробуждение. Ведь Энцио не только отверг условия Церкви, связанные с нашей женитьбой, – он безжалостно разрушил сам фундамент, на котором основывались мои надежды. Мою твердую, как скала, веру в то, что он был призывом Бога, обращенным к моей жизни, что наша любовь, исходя от Бога, ведет обратно к Богу, – всю эту окрыляющую взаимосвязь благодатных целей и чаяний он разорвал, словно паутину. Совместное религиозное достояние, в которое я так верила, ему оказалось чуждо – даже мысль об этом достоянии вызывала в нем протест. Он восстал против своей зависимости от Бога, в которой оказался из-за меня, – о, теперь я понимала, почему у него часто бывал такой вид, как будто он чувствовал себя скованным по рукам и ногам! Он отказался признать даже ту таинственную связь моих глубочайших религиозных переживаний с ним, Энцио, вернее, он признал ее, но в страшном, уродливом превращении: именно те минуты, когда я отдавалась Божественной любви, внушали ему особенно враждебное чувство, казались ему коварными, ядовитыми цветами погибели! Разве это не означало полный крах моей любви, а заодно и абсолютную тщетность и бесплодность моего хождения в мир, на которое я решилась, прощаясь с Римом, и которому посвятила всю страсть своей души? Ибо Энцио был для меня воплощением этого мира, не спасенного, но горячо любимого мира, которому я хотела открыть великий, спасительный образ Вечной Любви! Я не смогла ему открыть этот образ, а если и смогла, то, верно, лишь для того, чтобы вызвать отвращение и ненависть. Я постоянно слышала слова Энцио: «Раньше Христос был мне безразличен, я почти не замечал Его, я считал Его преодоленным. Но, увидев тебя стоящей перед Ним на коленях, я понял всю Его опасность». Ведь он, Энцио, тоже чувствовал себя призванным исполнить некую миссию и был готов пожертвовать ради нее всей своей жизнью, но его призвание представлялось ему несовместимым с моим! Я вдруг с безысходной ясностью увидела, от чего мы с ним оба тщетно пытались спастись в шпейерском соборе. В эту самую темную из всех ночей моей жизни светлым было только прояснившееся до полной прозрачности зеркало моей души, которое исключало какие бы то ни было иллюзии. Нет, мы не были одним существом, как я полагала в своем слепом блаженстве, и не могли им стать! Слова ангелов-близнецов обернулись обманом: ничто из того, что принадлежало мне, не стало его, и ничто из его достояния не должно было стать моим! Никакое таинство не в силах объединить необъединимое! Напротив, перед лицом таинства обнажилась неумолимая реальность: мы были не одно, а два целых и навсегда ими останемся! Эта определенность перешагнула временные границы и устремилась в вечность – я чувствовала себя несказанно одинокой. Молиться я не могла. Я не могла даже плакать: моя боль была горячей и сухой, как жаркая летняя ночь, только гораздо темнее. У меня было лишь одно желание: чтобы эта ночь никогда не кончалась. Мысль о завтрашнем дне, о мессе, о причастии, которое я, как мне казалось, столько раз принимала и за Энцио, внушала мне ужас. Мне становилось страшно даже при мысли о лекции: меня охватывала дрожь, когда я думала о том, что должна буду встретиться там с ним, я не могла себе представить, как выглядела бы и чем закончилась бы наша встреча.
Когда забрезжило утро, я закрыла глаза, словно стараясь удержать тающую темноту. Охотнее всего я осталась бы в постели, как когда-то Жаннет после крушения ее надежд на воцерковление тетушки Эдельгарт, я вообще предпочла бы больше не вставать. И только мысль о том, что Зайдэ поднимется ко мне в комнату и станет терзать меня своими вопросами или, что еще хуже, ухаживать за мной, как за больной, вынудила меня принять мучительное решение хотя бы спуститься к завтраку, чтобы потом вновь уединиться. Я встала, стараясь не смотреть на ангелов над кроватью, которые как ни в чем не бывало держали все тот же венок, так же по-братски прижавшись головками друг к другу!
Мой опекун и его супруга уже сидели за столом, когда я вошла в столовую. Зайдэ, в восхитительном утреннем туалете, тщательно причесанная, с сияющими свежим лаком ногтями, обняла меня и сказала: как замечательно, что я именно сегодня решила не ходить в церковь и позавтракать с ними, потому что она как раз решилась поговорить с мужем о моем будущем; она так счастлива, так счастлива, что наконец-то может сделать это! Очевидно, мой опекун в своей искренности не стал скрывать от нее нашего разговора. Ее теперь вдруг тоже вполне устраивала его осведомленность относительно нашей помолвки. Слушая ее, можно было даже подумать, – хотя это ни в чем не выражалось, – что она сама уже давно ожидала этого и внутренне одобрила мой шаг. Она вовлекала мужа в разговор, излагая свои далеко идущие планы, связанные со свадьбой и моим приданым, и, как ни тяжело мне было все это выслушивать, я все же испытала некоторое облегчение, поскольку она в своем энтузиазме не замечала следов страданий и бессонной ночи на моем лице. Профессор, который при моем появлении бросил на меня беглый испытующий взгляд, почти не принимал участия в беседе и вообще показался мне таким немногословным и обращенным внутрь себя, каким я его еще никогда не видела. Было ли это следствием его разговора с Энцио, или причина его состояния заключалась в его жене? Зайдэ в это утро была с ним особенно любезна, намазывала ему масло на хлеб и с нежной заботливостью подливала густые сливки в кофе. Однако, убедившись, что все ее старания напрасны, она не выдержала и сказала: