Я попытаюсь передать ход дальнейших событий как можно более кратко, поскольку даже сегодня, когда все эти муки давно уже позади, у меня нет сил подолгу думать или вспоминать о них.
Он не ответил мне, но спустя несколько дней мы встретились на нейтральной территории – во время генеральной репетиции нашего спектакля, посвященного дню рождения Зайдэ, до которого оставались считанные часы. Мое первое впечатление от него было то же, что и несколько дней назад на террасе. Он не был ни потрясен, ни взволнован, а, наоборот, как тогда, очень хорошо выглядел и вообще производил впечатление человека, освободившегося от какого-то бремени и уверенного в себе. Он не подошел ко мне, но постоянно держал меня в поле зрения, чуть громче обычного и резче отдавая распоряжения по поводу предстоящей репетиции. Каждый раз, когда я вопросительно смотрела на него, он отвечал мне взглядом, обдававшим меня от головы до пят мгновенным холодом. Потом, улучив момент, когда рядом никого не было, он подошел ко мне и поздоровался так, как будто ничего не произошло, задержав мою руку в своей ладони чуть дольше обычного в горячем и властном пожатии. И хотя мне в ту минуту с неопровержимой достоверностью вдруг открылось, что он, как и я, полон решимости никогда не расставаться со мной, меня охватило тяжелое разочарование.
Я спросила его, получил ли он мое письмо. Он ответил утвердительно, но не выказал ни малейшего желания хотя бы как-нибудь прокомментировать это.
– Энцио!.. – тихо взмолилась я. – Пожалуйста, помоги мне, чтобы бремя нашей судьбы не раздавило нас!
Тут лицо его впервые приняло серьезное, почти испуганное выражение. Но уже через мгновение он коротко рассмеялся и с легкостью произнес:
– Хорошо, хорошо! Конечно, помогу, Зеркальце! Дай мне только покончить с этой дурацкой романтикой!
В эту минуту к нему обратились с каким-то вопросом, и он вновь занялся репетицией, которая вдруг приобрела довольно бурный характер, потому что ему опять многое не нравилось, а отдельные части программы он в последний момент даже объявил совершенно непригодными, прежде всего некоторые пассажи в стихах молодого шваба, от которого он, например, потребовал опустить строки:
Не страшен мне душистой,
Волшебной ночи плен…
Против этих стихов он позволил себе такие злые и пренебрежительные высказывания, что я невольно вспомнила конец нашего объяснения в ночном парке. У меня было такое чувство, что он почти ненавидит это стихотворение. Он даже разразился коротким импровизированным докладом, в котором опять, еще более резко, чем прежде, наделил все творчество Эйхендорфа в высшей степени причудливыми чертами, представив его вне всякой связи с христианством и заявив, что именно эти черты «до сих пор живы». Как ни странно, ему не противоречил никто, кроме несколько неуклюжего в полемике, но необыкновенно упрямого молодого шваба. Я и сама не могла противоречить ему, так как постоянно ощущала глубокую и устрашающую связь его поведения с перипетиями нашей судьбы. Он тоже это прекрасно понимал, и именно в том, что он таким образом принуждал меня быть молчаливым слушателем его сомнительных высказываний, я видела болезненно-мучительную разгадку его речей и поступков.
За весь вечер мне не представилось случая поговорить с ним наедине. Не удалось сделать этого и по пути домой, так как мне пришлось уйти раньше других, чтобы вернуть под родительский кров расплакавшихся от усталости и досады «дуплетиков», которых притащили на репетицию по распоряжению Энцио, так сказать, для полной картины, – далеко не самое мудрое его решение, что более чем наглядно подтвердило поведение малышей.
И все же, когда я уже собралась увести детей, он крикнул мне вслед, чтобы я непременно еще раз привела их к нему для просмотра их номера, потому что никакой генеральной репетиции не получилось, нужно повторить ее уже хотя бы из-за нового исполнителя роли Эйхендорфа: молодой шваб отказался от участия в спектакле после изменения программы. Не знаю отчего, но это неумное своеволие в отношении «дуплетиков» меня огорчило и расстроило еще больше.
Итак, я продолжаю описывать тот короткий, но ужасный отрезок времени, когда его одержимость тем, что он называл делом своей жизни, неумолимо гнала его от попытки к попытке поколебать мою веру, уничтожить ее корни и тем самым избавиться от конфликта, который казался ему неразрешимым. Он предпринимал эти попытки, прибегая ко всем мыслимым и немыслимым средствам, – тут я не хочу ничего приукрашивать и скрывать. Казалось, все духи искушения в нем вдруг вырвались на свободу и мстили за долгое заточение, на которое обрекла их его нежность ко мне. В нем тогда бесследно исчез новый человек, родившийся от нашей общей любви, а вместо него стали проявляться черты, о которых я даже не подозревала, которые, в сущности, противоречили его натуре и которые он просто сознательным усилием воли присваивал, считая их необходимыми для достижения своих целей. Если перед этим он сказал моему опекуну, что, так же как Неккар, можно остановить, обуздать и определенные духовные потоки, то теперь он считал – и это противоречило всей его прежней позиции, – что можно обуздать и поток моей религиозной жизни; в действительности же он тогда обуздал свою собственную любовь, то последнее связующее его с Богом чувство, он теперь постоянно путал его с инстинктивной страстью и, будучи совершенно ослеплен, думал, что я не выдержу этого натиска, – так превратно он истолковал мое заверение, что я никогда не расстанусь с ним! Уже в одном этом неверном истолковании проявилась близорукость, казавшаяся насмешкой судьбы над всеми его талантами и способностями, – отныне ею были отмечены все его планы. Эти планы он осуществлял с не-описуемой энергией, так, как будто интуитивно стремился целенаправленно используемой силой воли заменить истинное понимание происходящего. Однако не эта сила воли была самым удивительным – самым удивительным или, скорее, зловещим было то, что, несмотря на ложность его планов, внешние обстоятельства странным образом некоторое время благоприятствовали им, так что могло даже показаться, будто ему все удается – пусть не в отношении моего обращения, а хотя бы в отношении того, что он предпринимал для этого обращения, в то время как все мои усилия – я позволю себе и здесь забежать вперед – вначале были бесплодны.
Это проявилось уже при одном из первых шагов, которые он счел нужным предпринять, а именно при его попытке разлучить меня с моим опекуном, о котором он из своего собственного разговора с ним знал, насколько отрицательно тот относится к нашей женитьбе. Позже он признался мне, что мою просьбу об отсрочке свадьбы он истолковал как следствие его решения. Он продолжал игнорировать лекции профессора, зато опять стал частым гостем в его доме, потому что Зайдэ попросила его взять на себя часть организационных забот по случаю предстоящего празднества. Но я подозревала, что для нее это просто дополнительный маленький козырь, который она не преминула выложить перед супругом:
– Меня-то он, конечно, по-прежнему навещает, ведь он так привязан ко мне! Что же касается тебя, то я рада, что могу таким образом сохранить ваши отношения.
– Что ж, я очень рад, – ответил мой опекун с удивительным равнодушием.