В этих условиях праздник стал для меня настоящей мукой. Я уже чувствовала себя в доме инородным телом, гостем, который, распрощавшись с хозяевами, принужден еще какое-то время бродить в некогда родных стенах как неприкаянный. Я то и дело пугалась сама себя, того, что я еще здесь, хотя в то же время пока еще не могла себе представить, как расстанусь со своим бывшим пристанищем. Мой опекун весь день оставался невидим. Мысль о том, что мне придется уйти, не попрощавшись с ним, давила мне на сердце почти невыносимым грузом, но я в своей девичьей наивности и неопытности полагала, что иначе нельзя. Я постоянно боролась со слезами, видя в то же время с удивлением, что на поведении Зайдэ вчерашняя сцена никак не отразилась. Она казалась еще более неутомимой, бодрой, энергичной и явно радовалась предстоящему празднику в ее честь. Поскольку ее супругу не было никакого дела до ее дня рождения – он теперь, как она всегда утверждала, и в самом деле ничего не замечал вокруг, хотя на этот раз по другим причинам, – она утешалась тем, что воздвигла грандиозную пирамиду из накупленных ею же самой подарков, которая, вероятно, как и мое присутствие, была чем-то вроде витрины, данью традиции. Меня она с удивительной, хотя и тщательно замаскированной ловкостью игнорировала, руководимая, по-видимому, одним-единственным желанием – любой ценой избежать восстановления разорванных отношений. Она решительно отбросила маску, которую носила до сих пор. Я была ей за это благодарна и как могла избегала встреч с ней. Чемоданы мои были тем временем собраны. Энцио уже организовал их отправку в пансион: я хотела сразу же после спектакля незаметно покинуть дом.
День тянулся необыкновенно долго. Я коротала время, приводя в порядок костюмы для артистов: то пришивала болтающуюся на одной нитке пуговицу, то чистила какую-нибудь серебряную пряжку, то разглаживала старинные кружева. Навестила я и «дуплетиков», чтобы еще раз повторить с ними стишок. Они встретили меня просьбой сделать Нерону новый хвостик, так как старый он уже изодрал в клочья. А поскольку я обещала выполнить их просьбу лишь на следующий день, после спектакля, то выражение их лиц не оставляло ни малейшего сомнения в том, что теперь они еще сильнее возненавидели этот спектакль. Мне так и не удалось уговорить их повторить стишок.
Около пяти часов пополудни явился Энцио, поздравил Зайдэ и вручил ей роскошный букет роз, который она весь вечер демонстративно не выпускала из рук, хотя ей подарили еще немало красивых цветов и венков. Чтобы скрыть свое смущение от такого явного предпочтения, оказанного его подарку, он опять посмеивался над собой, иронизируя по поводу «величаний в старом бюргерском стиле», руководство которыми возложила на него Зайдэ. Однако мне наш спектакль в этот день тоже показался более чем сомнительным. Если в маленьком садовом павильоне Староссова они представлялись веселой, непритязательной, хотя и вдохновенной забавой, то в доме моего опекуна, тем более в его присутствии, эти славословия его жене обернулись горькой иронией, своего рода иллюстрацией печальной истины: то, что когда-то было действительностью, стало театром, то, что было жизнью, превратилось в мираж…
Мне теперь уже было непонятно, как я могла в свое время выступить с подобным предложением. Энцио в последний момент внес еще одно изменение, которое только усилило эту иронию, хотя и очень изысканно – он все же, несмотря ни на что, обладал вкусом и тонким стилистическим чутьем. В то время как Зайдэ уже приветствовала гостей в своем салоне, он вдруг объявил, что было бы гораздо эффектнее, если бы мы, вопреки первоначальному сценарию, не появлялись по одному из-за занавеса, а длинной вереницей медленно шли навстречу гостям по нескончаемой анфиладе. Он даже в конце концов выстроил нас на лестнице и потребовал, чтобы мы тихо, как призраки, – это были его слова, – прошли через весь дом и, прочитав свои стихи, бесшумно, подобно привидениям, растворились во мраке ночного сада. Я была так поглощена своим горем, что вначале не поняла многозначности этого действа. Лишь услышав слова «исход пенатов», я испуганно вздрогнула – их произнес молодой шваб, который вместо роли Эйхендорфа должен был сопровождать наше появление и исчезновение игрой на лютне. Энцио как раз выбирал вместе с ним подходящую музыку – шваб предлагал ему разные мелодии, тихонько наигрывая их на своем инструменте. И вдруг я узнала тот удивительный мотив, услышанный мной в первый вечер в Гейдельберге и так символично осенивший меня своим крылом, как тень судьбы.
Ведь, приходя, как ныне, прихожу я,
А уходя, мой друг, я ухожу.
Энцио произнес эти слова иронично.
– Нет, нет, вы не расслышали слова, – возразил молодой шваб. – Там говорится совсем по-другому: текст имеет гораздо более глубокий смысл – речь идет о судьбе…
Я не расслышала последних слов, но было похоже, что он знает эту песню, о которой никто ничего не мог сказать. Энцио сразу же после этого куда-то позвали. Я подошла к швабу.
– Скажите мне, что это за песня, о которой вы только что говорили? – спросила я.
Должно быть, он услышал волнение в моем голосе, потому что испытующе посмотрел на меня своими задумчивыми глазами. При этом я вдруг впервые осознала, что нас с ним уже давно связывает затаенная симпатия, похожая на любовь брата и сестры.
– Это любовная песня, написанная от лица женщины, – ответил он затем. – Автор мне неизвестен, и я знаю только первую строфу.
Он опять тихонько заиграл на лютне и пропел вполголоса:
Не говори «привет», меня встречая,
Не говори «прощай», когда я ухожу.
Ведь, приходя, увы, не прихожу я,
А уходя, мой друг, не ухожу.
– Странные слова, не правда ли? – сказал он. – Многим они кажутся непонятными, а вы, я вижу, поняли их, и я, конечно, их тоже понимаю.
– Да, разумеется… – ответила я. – Пожалуйста, спойте эту песню после «исхода пенатов», когда мы исчезнем в саду. Обещайте мне!
И он пообещал исполнить мою просьбу, по-братски пожав мне руку.
Тем временем вернулся Энцио и дал знак начинать. Он выстроил всех попарно, только я шла одна. Я должна была держать за руки «дуплетиков», но они не явились, и, когда за ними послали, выяснилось, что они полчаса назад бесследно исчезли вместе с Нероном. Было ясно, что они бастуют; Энцио констатировал это с недоброй иронией, прибавив, что это место избегают уже даже дети, взятые напрокат.
Лестница таинственно скрипела под нашими ногами, когда мы на цыпочках стали спускаться вниз. Потом мы пошли сквозь тишину длинной анфилады комнат, освобожденных для буфета и для танцев, наши шелковые платья тихо шуршали и потрескивали. В отливающих матовым блеском паркетных полах отражалась торжественная пустота. Только стены по-прежнему украшали портреты наших прототипов, но лица их терялись в призрачном полумраке, о котором своевременно позаботился Энцио. Как и в первый вечер в Гейдельберге, они навевали мне мысли о сходящих с подмостков жизни поколениях и о свершившихся судьбах. Если целый день я была словно оглушена, то теперь как будто проснулась и с необыкновенной чуткостью повсюду улавливала нечто незримое, что одновременно с нами включилось в игру: каждая вещь, каждый предмет – весь дом, казалось, беззвучно принимает участие в спектакле. Даже отсутствующие исправно играли свою исполненную глубокого смысла роль: удравшие «дуплетики», навсегда умолкнувшие настенные часы, вынесенные стулья, столы и шкафы и, прежде всего, погасшие портреты-призраки давно почивших в Бозе великих мыслителей и поэтов – сегодня даже они в самом деле показались мне покойниками, как будто кто-то вдруг развеял миф об их бессмертии, как миф о великой музыке прошлого, о которой Староссов сказал, что она больше ни к чему не обязывает. В сущности, этих покойников уже не было, а была лишь ирония как будто бы веселой, на самом же деле такой необыкновенно печальной игры. Я знала: эту иронию и имел в виду Энцио, внося последние изменения в первоначальный сценарий, она была его тайным триумфом в этом столь ненавистном ему предприятии, его скрытой насмешкой над презираемым им миром, который он в то же время цинично использовал для своих целей и который хотел уничтожить. Я чувствовала: в его глазах мы сейчас разыгрываем гибель этого мира! И я участвую в этом спектакле – перед лицом своего опекуна, который непременно поймет и воспримет все так же, как я!