Пауза. Нагель выпил и снова заговорил…
– Вы можете спросить, какое отношение имеет эта история к вам, ко мне и к холостой пирушке? Конечно, дорогой друг, ровным счетом никакого… Но мне все же пришло в голову рассказать вам эту историю в доказательство моего идиотизма в понимании человеческой души. Ах, человеческая душа! Что вы о ней скажете, если узнаете, например, что как-то утром несколько дней тому назад я ловлю себя, – да, себя, Юхана Нильсена Нагеля, – на том, что хожу взад и вперед перед домом консула Андерсена, вон там, на холме, и прикидываю в уме, какой высоты у него могут быть потолки в гостиной! Ну, каково? Вот что это такое, человеческая душа, если мне будет позволено так выразиться. Ни один пустяк не ускользает от нее, все имеет для нее свое значение… Какое на вас произведет, например, впечатление, если вы, возвращаясь ночью домой из гостей или с прогулки, идете своей обычной дорогой и вдруг видите на углу человека, который стоит и смотрит на вас, да, он даже поворачивает голову, чтобы посмотреть вам вслед, он смотрит на вас в упор и молчит. А теперь представьте себе еще, что он одет во все черное, и поэтому вы видите только его лицо и глаза. Тогда что? Ах, чего только не творится в человеческой душе! Как-то вечером вы попадаете в общество, там собралось, допустим, двенадцать человек, а тринадцатый – это может быть телеграфистка, какой-нибудь жалкий асессор, конторщик или там капитан, короче говоря, самая обычная, совершенно незначительная личность, – так вот, этот тринадцатый сидит себе в уголке, не принимает участия в разговоре и вообще никак не привлекает к себе внимания, но все же этот человек имеет большое значение, и не только сам по себе, но и как фактор, влияющий на собравшееся общество. Все в нем – и его одежда, и его молчание, и его глупые невыразительные глаза, вяло скользящие по остальным гостям, вся его ничтожная личность – самым прямым образом воздействует на присутствующих. Он молчит, и это отрицательно сказывается на всех, вносит ноту уныния, мешает другим гостям быть оживленней и говорить громче, чем они говорят. Разве я не прав? Этот тринадцатый может таким путем стать в тот вечер самым значительным человеком. Как я уже вам говорил, я в людях не разбираюсь, но мне все же часто занятно наблюдать, какое невероятное значение имеют мелочи. Я был раз свидетелем, как какой-то бедный инженер, который за весь вечер и рта не раскрыл… Но это совсем другая история, и она не имеет никакого отношения к первой, не считая того, что они обе вспомнились мне вместе и оставили след в моей памяти. Но возвращаюсь к тому, с чего начал: кто знает, не наложило ли ваше молчание нынче вечером своего особого отпечатка на то, что я говорю, – конечно, помимо того, что я пьян как сапожник, не подстрекало ли меня выражение вашего лица, та смесь страха и невинности, которую я видел в ваших глазах, – не подстрекало ли это меня идти все дальше и дальше? Да оно и вполне понятно! Вы слушаете, что я говорю, – я, совершенно пьяный человек, – и что-то в моей болтовне задевает вас – я нарочно возвращаюсь к уже употребленному слову «задевает» – и тогда меня так и тянет продолжать и кинуть вам в лицо еще два десятка слов. Я привожу это только как пример того, какое значение имеют мелочи. Не пренебрегайте мелочами, дорогой друг! Помните, бога ради, как невероятно важны мелочи… Войдите!
Это была Сара; она постучала, чтобы сказать, что ужин подан. Минутка тут же вскочил. Нагель был уже так сильно пьян, что не заметить этого было невозможно, язык у него заплетался, он сам себе противоречил на каждом слове и нес все большую и большую чушь. Напряженный взгляд его глаз и пульсирующие на висках жилы свидетельствовали о том, что он не в силах совладать с тем множеством мыслей, которые ворочаются у него в голове.
– Да, – сказал он, – меня нисколько не удивляет, что вы готовы воспользоваться первым удобным случаем, чтобы уйти поскорее после всей той болтовни, которую вам пришлось сегодня выслушать. А мне очень хотелось бы узнать ваше мнение о многих вещах – вы ведь даже не ответили на мой вопрос о фрекен Хьеллан, не сказали, что вы думаете о ней в глубине души. Для меня она редчайшее, недосягаемое существо, исполненное прелести и чистоты, представьте себе белый, белый, глубокий, пушистый снег, – она вот такая же чистая, как этот снег, да, такой она представляется мне, когда я думаю о ней. Если у вас создалось другое впечатление из того, что я прежде говорил, то вы ошиблись… Разрешите мне выпить этот последний стакан, пока вы не ушли, будьте здоровы!.. Мне сейчас пришла в голову одна мысль. Если у вас хватит терпения уделить мне еще две-три минуты, то я был бы вам крайне обязан. Дело вот в чем, – но подойдите-ка поближе, стены здесь тонкие, – да, так дело, значит, вот в чем: я безнадежно влюблен в фрекен Хьеллан. Ну, вот я это и выговорил! Несколько сухих жалких слов, но бог свидетель, как безумно я ее люблю, как из-за нее страдаю. Впрочем, это особый разговор, я люблю, я страдаю, все это верно, но к делу не относится. Так вот! Но надеюсь, вы не воспользуетесь моей откровенностью мне во вред, но отнесетесь к ней с тем уважением, которое она заслуживает, и сохраните в тайне то, что узнали; вы мне это обещаете? Благодарю вас, дорогой друг! Но как я могу быть в нее влюблен, спросите вы, когда совсем недавно я называл ее ужасной кокеткой? Прежде всего, можно сколько угодно быть влюбленным в кокетку, – кокетство не препятствие для чувства. Впрочем, нет нужды на этом останавливаться, потому что суть заключается совсем в ином. Так что же вы утверждали, разбираетесь вы в людях или нет? Если разбираетесь, то вы поймете, что я сейчас скажу: я вовсе не думаю, не могу думать, что фрекен Хьеллан в самом деле кокетка. Я говорю это просто так, не всерьез. Напротив, она исключительно естественно себя ведет – чего стоит, например, ее смех, она смеется так непринужденно и охотно, несмотря на то что зубы ее не отличаются белизной. И тем не менее я способен, нисколько не смущаясь, повсюду говорить, что фрекен Хьеллан – кокетка. И делаю я это вовсе не для того, чтобы ей повредить или отомстить, а только чтобы поддержать себя, из самолюбия, потому что она для меня недосягаема, потому что она смеется над всеми моими усилиями ей понравиться, потому что она помолвлена, уже связана словом с другим, а для меня потеряна, потеряна навсегда. Вот, полюбуйтесь, это, с вашего разрешения, совсем новая трудноуловимая сторона человеческой души. Я способен подойти к фрекен Хьеллан на улице и в присутствии других людей сказать ей с вполне серьезным видом – только для того, чтобы унизить ее, доставить ей неприятность, – так вот, я мог бы поглядеть на нее и сказать: «О, добрый день, фрекен Хьеллан! Поздравляю вас, на вас чистая рубашка!» Слыхали ли вы что-либо подобное? Просто бред какой-то! Но я вполне мог бы это сказать. Что бы я потом стал делать – вопрос другой: побежал бы я домой, чтобы рыдать, уткнувшись лицом в носовой платок, или выпил бы несколько капель из пузырька, который всегда ношу вот здесь, в кармане жилета, – об этом говорить не будем. С тем же успехом мог бы я войти в церковь в воскресенье утром, когда ее отец, пастор Хьеллан, проповедует там слово божье, спокойно пробраться к первым рядам, остановиться перед фрекен Хьеллан и сказать ей громко: «Вы разрешите мне вас ущипнуть!» Ну, каково? И сказал бы я это, не имея решительно ничего в виду, просто, чтобы заставить ее покраснеть, но все же я сказал бы ей: «Разрешите вас ущипнуть», а потом бросился бы перед ней на колени и молил бы ее осчастливить меня, плюнув мне в лицо… Ну вот, опять вы перепугались; да я и сам готов согласиться, что веду недостойные речи, тем более что говорю о дочери пастора с сыном пастора. Простите меня, мой друг, все это не по злобе, вовсе не по злобе, а оттого, что я в дымину пьян… Послушайте: я знал одного молодого человека, который стащил как-то газовый фонарь, продал его старьевщику, а деньги прокутил. Ей-богу, это чистейшая правда; я был с ним хорошо знаком, это родственник покойного пастора Нэрема. Но какое это имеет отношение к фрекен Хьеллан? Да, вы совершенно правы! Вы молчите, но я прекрасно вижу, что этот вопрос вертится у вас на языке, вам хочется его задать, и это совершенно справедливо. Что до фрекен Хьеллан, то она для меня безнадежно потеряна, и жалеть ее из-за этого нечего, жалости заслуживаю я. Вы вот стоите сейчас предо мной совершенно трезвый, вы видите людей насквозь и поэтому поймете меня, если в один прекрасный день я просто-напросто пущу по городу слух, что фрекен Хьеллан сидела у меня на коленях, что три ночи подряд она приходила ко мне на свидание в условленное место в лесу, а потом принимала от меня подарки. Не правда ли, вы меня поймете? Ведь вы чертовски хорошо разбираетесь в людях, друг мой, да, да, прекрасно разбираетесь, пожалуйста, не отпирайтесь… Случалось ли вам когда-нибудь идти по улице, настолько погрузившись в свои мысли, мысли вполне невинные, впрочем, что вы не замечаете обращенных на вас взглядов, а между тем все прохожие пялят на вас глаза, оглядывая с головы до ног. Трудно попасть в более неприятное положение. Вы начинаете оправлять и отряхивать на себе костюм, украдкой, словно вор, глядите вниз, в порядке ли ваши брюки, вы настолько полны всяких ужасных опасений, что, не выдержав, снимаете шляпу – не торчит ли на ней этикетка с ценой, хотя шляпа на вас старая. Но все ваши старания ни к чему не приводят, вы не находите в своем туалете никакой погрешности, и вы вынуждены примириться с тем, что каждый портняжка или там лейтенант разглядывает вас, сколько его душе угодно… Но, дорогой друг, коли это такая мука, то что бы вы сказали, если бы вас вызвали на допрос?.. Вы снова вздрогнули? Нет, я ошибся? Подумать только, а я как будто явственно видел, что вы слегка вздрогнули… Да, так вас, значит, вызывают на дознание, вы стоите перед хитрым, как черт, следователем, вас публично подвергают перекрестному допросу, чуть ли не двенадцать раз окольными путями все возвращаются к одному и тому же – что за изысканное наслаждение сидеть при этом в качестве стороннего наблюдателя, сидеть и слушать!.. Вы со мной согласны, не правда ли?.. Попробуем-ка потрясти как следует эту бутылку, – может, выжмем из нее еще несколько капель.