— Подождите секунду, — бросила она мне. — Я позвоню и скажу, что застряла в очень отдаленном от них квартале и вовремя мне не поспеть.
Сгорая от нетерпения, я подозвал цветочницу, отобрал несколько красных роз и попросил составить из них букет. При этом я думал не столько о том, чтобы сделать Марте приятное, сколько о том, что вечером ей опять придется лгать, объясняя родителям, откуда взялись эти розы. Все вместе — наше намерение сходить на курсы рисования, возникшее при первой же нашей встрече, ложь по телефону, которую ей придется повторить своим родителям, плюс объяснение по поводу цветов — было для меня более сладостными знаками расположения, чем поцелуй. Уже испробовав губы своих сверстниц и забыв, что это не доставляло мне большого удовольствия потому, что я их не любил, я не очень желал губ Марты. А вот возникшее между нами сообщничество было мне внове.
На пороге почты после первого своего обмана появилась сияющая Марта. Я назвал шоферу адрес бара на улице Дону.
В баре Марта, как какая-нибудь наивная пансионерка, восхищалась всем — и белой курткой бармена, и грацией, с которой он манипулировал серебряными стаканчиками, и необычными и поэтичными названиями коктейлей. Время от времени она вдыхала аромат красных роз, с которых обещала написать натюрморт акварелью, чтобы потом подарить мне его в память об этом дне. Я попросил показать фотографию ее жениха. Нашел его красивым. Чувствуя уже, какое значение она придает моему мнению, я в своем лицемерии дошел до того, что назвал его необыкновенно красивым, однако сделал это недостаточно убедительно, чтобы она поняла: я говорю это из вежливости. На мой взгляд, это должно было внести смятение в душу Марты и пробудить в ней признательность ко мне.
Однако во второй половине дня пришлось вспомнить, зачем она приехала в Париж. Ее жених, чьи вкусы были ей известны, полностью полагался на нее в выборе обстановки для их квартиры. Мать непременно хотела сопровождать ее. Пообещав ей не наделать глупостей, Марта все же вырвалась одна. В этот день ей предстояло заказать мебель для спальни. И хотя я дал себе слово никак не выдавать одобрения или порицания, что бы ни сказала Марта, мне стоило большого труда продолжать невозмутимо шагать рядом с ней по бульвару: ведь теперь мой шаг перестал согласовываться с биением моего сердца.
Мне представлялось иронией судьбы помогать Марте в выборе спального гарнитура. Ведь он предназначался для спальни ее и другого мужчины! Но я исхитрился помочь ей выбрать спальную мебель для нас с ней.
Я так быстро забыл о существовании ее жениха, что, скажи мне кто-нибудь четверть часа спустя, что в этой спальне рядом с ней будет другой, я бы весьма удивился.
Жениху нравился стиль Людовика Пятнадцатого. Недурно.
У Марты же был откровенно плохой вкус: она склонялась к чему-то в японском духе. Пришлось бороться с ними обоими. Началась игра — кто быстрее. При малейшем намеке на то, что нравится ей, я указывал на прямо противоположное, что и самому мне не всегда нравилось, а затем, делая вид, что уступаю ее капризам, соглашался на нечто среднее, меньше оскорблявшее ее взор.
Она лишь тихо удивлялась: «А ведь он хотел розовую спальню». Не осмеливаясь больше даже признаться мне в своих пристрастиях, она приписывала их жениху. Я уже догадывался: не пройдет и нескольких дней, как мы вместе посмеемся над ними.
И все же мне была совсем непонятна эта уступчивость. «Если она меня не любит, зачем уступает, жертвует своими вкусами, а заодно и вкусами другого?» — спрашивал я себя и не находил ответа. Предположить, что она меня любит, было бы самым простым. Однако я был убежден в обратном.
Марта попросила: «По крайней мере оставим ему розовую обивку стен». За одно это «оставим ему» я был готов отступиться. Но «оставить ему розовую обивку» было равнозначно полному проигрышу. Я стал расписывать Марте, насколько не подойдут обтянутые розовой тканью стены к той незамысловатой мебели, «которую мы выбрали», и, вновь чуть-чуть сдав свои позиции, чтобы не натолкнуться на резкое сопротивление, посоветовал ей побелить стены!
Это ее добило. Весь день она пребывала в таком напряжении, что смирилась сразу. Лишь проговорила: «Вы правы, так лучше».
Под конец этого изматывающего дня я поздравил себя с достигнутым. А именно, отстаивая один предмет убранства спальни за другим, я превратил этот брак по любви или скорее по увлечению в брак по расчету, да еще какой! Поскольку расчетом там и не пахло, каждый видел в другом лишь преимущества, предоставляемые браком по любви.
Вечером, когда мы расставались, она вместо того, чтобы избегать отныне моих советов, попросила помочь ей в последующие дни в выборе остальной мебели. Я согласился, но с условием, что она никогда не расскажет об этом своему избраннику, поскольку, мол, если он ее любит, одна лишь мысль, что все исходило от нее, что на то была ее добрая воля, со временем примирит его с этой мебелью и заставит разделить ее вкусы.
Вернувшись домой, я словно прочел во взгляде отца, что он уже в курсе моей эскапады. Разумеется, мне это показалось. Откуда он мог знать?
«Что ж! Жак, конечно, привыкнет к этой обстановке», — обронила Марта. Когда я ложился спать, у меня все вертелась одна и та же мысль: если Марта и думает перед сном о предстоящем замужестве, то сегодня оно наверняка видится ей в ином свете, чем в предыдущие вечера. Что до меня, то, каким бы ни был конец этой идиллии, я был заранее отомщен: хороша будет свадебная ночка в этой выдержанной в классически строгом стиле спальне, «моей» спальне!
На следующее утро я поджидал на улице почтальона, чтобы перехватить уведомление о моем прогуле. Дождавшись его, я завладел интересующим меня письмом, а остальные сунул в ящик на воротах. Слишком простой способ перехватывать почту, чтобы пользоваться им часто.
Я думал, что прогулять школу означает для меня быть влюбленным в Марту. Но я ошибался. Марта была лишь предлогом. Доказательство? Вот оно: вкусив прелестей свободы с Мартой, я захотел отведать их в одиночестве, а затем обзавестись последователями. Очень скоро свобода сделалась моим наркотиком.
Школьный год подходил к концу, и я с ужасом взирал на то, как моя лень остается безнаказанной; я желал быть выдворенным из лицея, желал, чтобы этот период моей жизни завершился драмой.
Когда без конца думаешь об одном и том же и горячо стремишься к одной цели, перестаешь замечать преступность своих желаний. Разумеется, я не хотел причинять горя своему отцу и тем не менее жаждал того, что более всего могло его огорчить. Учение всегда было для меня пыткой; Марта и свобода сделали его невыносимым. Я отдавал себе отчет, что меньше люблю Рене по одной простой причине: он напоминал мне о лицее. Страх вновь оказаться на следующий год среди глупых подростков причинял мне прямо-таки физические страдания.
Бедняга Рене! Ему пришлось разделить со мной мой порок. Не такой хитрый, как я, он был исключен из лицея, и когда я узнал об этом, мне показалось, что исключен не он, а я. Настало время во всем сознаться отцу: он был бы признателен мне за то, что узнал об этом из моих уст, а не из письма инспектора, утаить которое было бы слишком рискованно.