Байрон вводит их в кабинет -- приземистую женщину с совершенно неподвижным лицом, в багровом платье и шляпе с пером, с зонтом в руке, и мужчину, невероятно грязного и, должно быть, невероятно старого, с козлиной бородкой, пожелтелой от табака, и безумными глазами. Входят они не робко, но как-то по-кукольному, словно их приводит в движение примитивный пружитаный механизм. Из них двоих женщина выглядит более уверенной или, по крайней мере, более здравой. И хотя ее действия отмечены скованностью, тупым автоматизмом, кажется, что она пришла сюда с определенной целью или, по крайней мере, -- неясной надеждой. Старик же -- и Хайтауэру это ясно с первого взгляда -- находится в прострации, словно не сознает и ничуть не интересуется, где он; но при этом в нем таится подспудная взрывчатость -- он в забытьи и вместе с тем настороже.
-- Это она, -- тихо говорит Байрон. -- Это миссис Хайнс.
Они стоят без движения: женщина -- точно достигнув цели долгого путешествия, в незнакомом месте, среди незнакомых лиц -- ждет, тихо, окоченело, как раскрашенное каменное изваяние; и мужчина -- спокойный, отсутствующий, но подспудно яростный и очень грязный. Оба они как будто и не взглянули на хозяина -- ни с любопытством, ни равнодушно. Он жестом предлагает сесть. Байрон подводит женщину к стулу, и она садится осторожно, не выпуская зонтика. Мужчина садится сразу. Хайтауэр занимает свое место за столом.
-- О чем она хочет со мной говорить? -- спрашивает он.
Женщина не шевелится. Видимо, она не слышала. Она выглядит, как человек, который совершил трудное путешествие за чем-то обещанным, а теперь опустил руки и ждет.
-- Это он, -- говорит Байрон. -- Преподобный Хайтауэр. Скажите ему. Скажите то, что желали ему сообщить. -- Она смотрит на Байрона, но лицо ее ничего не выражает. Если за этим кроется бессловесность, то дар речи сведен на нет неподвижностью самого лица; если -- надежда или стремление, то их не видно и тени. -- Окажите ему, -- говорит Байрон. -- Скажите, почему вы пришли. Зачем приехали в Джефферсон.
-- Потому что... -- говорит она. Голос ее неожиданно низок, почти груб, хотя и негромок. Она как будто сама не ожидала, что речь ее окажется такой шумной; она умолкает, словно в изумлении перед собственным голосом, и переводит взгляд с одного лица на другое.
-- Расскажите, -- говорит Хайтауэр. -- Постарайтесь рассказать.
-- Потому что я... -- снова голос смолкает, обрывается, словно изумившись самому себе, хотя он по-прежнему негромок. Кажется, что эти три слова -- препятствие, которого ее голос не может преодолеть; почти заметно, как она заставляет себя их обойти. -- Я так и не видела, как он ходит своими ножками, -- говорит она. -- Тридцать лет его не видела. Он еще не умел ходить... имя свое выговорить...
-- Скотство и омерзение! -- вдруг произносит старик. Голос у него высокий, пронзительный, сильный. -- Скотство и омерзение! -- Затем он умолкает. Из сомнамбулического и настороженного своего забытья он выкрикивает, внезапно и исступленно, как шаман, три слова -- и все. Хайтауэр смотрит на него, затем на Байрона. Байрон тихо объясняет:
-- Он -- ребенок их дочери. Он, -- легким движением головы указав на старика, который впился в Хайтауэра горящим бешеным взглядом, -- он взял его сразу после рождения и унес. Она не знала, что он с ним сделал. Не знала даже, жив он или нет, покуда...
Старик опять прерывает их, с той же ошеломляющей внезапностью. Но на этот раз он не кричит: теперь его голос так же спокоен и рассудителен, как у самого Байрона. Он говорит ясно, только немного отрывисто:
-- Да. Старый Док Хайнс забрал его. Бог помог старому Доку Хайнсу, так что старый Док Хайнс тоже помог Богу. И Бог свою волю возвестил через уста детишек. Детишки ему кричали: "Нигер! Нигер! -- перед Богом и перед людьми тоже, волю Божью говорили. А старый Док Хайнс сказал Богу: "Но этого мало. Они, детишки, промеж себя и похуже обзываются, чем нигером", -- и Бог сказал: "Ожидай и доглядывай, потому что некогда мне возиться с развратом и скотством на вашей земле. Я отметил его и теперь сделаю так, чтобы люди знали А тебя ставлю караульщиком и хранителем Моей воли. Тебе велю следить и надзирать за этим". -- Голос его обрывается. Не замирает постепенно, а просто прекращается -- точно иглу с граммофонной пластинки сняла рука человека, который не слушал запись. Хайтауэр переводит взгляд с него на Байрона -- тоже почти горящий.
-- Что это? Что это значит? -- говорит он.
-- Я хотел устроить так, чтобы она пришла и поговорила с вами без него, -- говорит Байрон. -- Да оставить его было негде. Она говорит, что должна за ним следить. Вчера в Мотстауне он подстрекал людей, чтобы его линчевали -не зная даже, в чем тот провинился.
-- Линчевали? -- говорит Хайтауэр. -- Линчевали его внука?
-- Так она говорит, -- ровным тоном отвечает Байрон. -- Говорит, что он и сюда за этим приехал. И ей тоже пришлось ехать, чтобы ему помешать.
Опять начинает говорить женщина. Возможно, она слушала. Но лицо ее так же мертво, лишено выражения, как и вначале; безжизненный ее голос раздается внезапно, почти как голос старика.
-- Он пятьдесят лет такой. Больше пятидесяти, пятьдесят -- это сколько я с ним мучаюсь. Он и до того, как мы поженились, все время дрался. И в ту ночь, когда родилась Милли, его посадили за драку. Вот что мне пришлось от него терпеть. Он говорил, что должен драться, потому что он ростом меньше других людей, и они хотят им помыкать. Это у него от суетности и гордыни. Но я говорила, что это в нем -- от дьявола. И что когда-нибудь дьявол нападет на него врасплох и скажет: "Юфьюс Хайнс, я пришел за данью". Вот что я ему сказала на другой день после того, как Милли родилась и я головы не могла поднять от слабости, а его опять только что выпустили из тюрьмы. Я ему так и сказала: ведь это Бог его предостерегает и знак подает: в тот самый день и чаю, когда у него родилась дочка, он сидел в тюрьме, и это-знамение небесное, что не доверяет ему Господь воспитывать свою дочь. Знамение Господа свыше, что город (он тогда кондуктором был на железной дороге) ничего ему не приносит, кроме вреда. И он тогда сам это понял, потому что это было знамение, и мы в городах больше не селились, а потом он сделался мастером на лесопилке и хорошо зарабатывал, потому что не называл еще имени Господа Бога всуе и в гордости, чтобы дьявола в себе извинить и оправдать. Так что ночью, когда Лем Буш по дороге домой из цирка проехал на повозке мимо и не остановился, и Милли с ним не было, и Юфьюс вошел в дом и повыкидывал вещи из ящика в комоде, чтобы добраться до пистолета, я сказала: "Юфьюс, это дьявол в тебе говорит. Не из-за того, что Милли нужно выручать, ты сейчас распалился", -- а он сказал: "А хоть и дьявол. А хоть я дьявол", -- и ударил меня, и я лежу на кровати, смотрю... -- Она умолкает. Но -- на падающей интонации, словно завод вышел на половине пластинки. Снова Хайтауэр переводит с нее на Байрона гневно-изумленный взгляд.
-- Я то же самое слышал, -- говорит Байрон. -- Тоже сперва было трудно разобрать, что к чему. Они жили при лесопилке, где он был мастером, в Арканзасе. Девушке тогда было лет восемнадцать. Как-то ночью мимо лесопилки проезжал цирк -- в город. Стоял декабрь, дожди все время, и под одним фургоном проломился настил моста, неподалеку от них; пришли к ним люди, разбудили его и попросили тали, чтобы вытащить фургон...