– Стэн, Стэн, ради Бога! – говорит она громко.
Она сидит перед зеркалом и тупо смотрит в черноту своих расширенных зрачков.
Она поспешно одевается и выходит, идет вниз по Пятой авеню и потом по Восьмой улице ни на кого не глядя. Солнце уже стало жарким и закипает аспидно на тротуарах, на стеклах витрин, на мраморно-пыльных эмалированных вывесках. Лица проходящих мужчин и женщин смяты и серы, как подушки, на которых слишком долго спали. Когда она переходит Лафайет-стрит, ревущую грузовиками и фургонами, во рту у нее – вкус пыли; пыль хрустит на зубах. Она проходит мимо разносчиков с тележками; продавцы вытирают мраморные доски киосков с прохладительными напитками, шарманка заполняет всю улицу яркими, крикливыми завитушками «Дунайских волн», от ларька с пряностями веет острым и едким. На Томпкинс-сквер дети, визжа, копошатся на влажном асфальте. У ее ног вьется рой мальчишек в грязных рваных рубашонках, со слюнявыми ртами; они толкаются, дерутся, царапаются, от них пахнет заплесневелым хлебом. Вдруг Эллен чувствует, что у нее слабеют колени. Она поворачивается и идет обратно той же дорогой.
Солнце – такое тяжелое, как его рука на ее спине, оно ласкает ее голые руки, как его пальцы ласкали ее; оно – его дыхание на ее щеке.
– Все пять законных оснований, – сказала Эллен в крахмальную грудь худощавого человека с выпуклыми, похожими на устрицы глазами.
– Стало быть, развод – дело решенное? – спросил он торжественно.
– Да, развод решен обоюдно.
– Мне, как старому другу обеих сторон, чрезвычайно прискорбно слышать это.
– Поверьте, Дик, я очень люблю Джоджо. Я ему многим обязана… Он – чудесный человек во многих отношениях, но мы должны развестись.
– Есть кто-нибудь третий?
Она посмотрела на него блестящими глазами и полуутвердительно кивнула.
– Но ведь развод – очень серьезный шаг, моя дорогая юная леди.
– Не такой серьезный, как все остальное.
Они увидели Гарри Голдвейзера. Он шел к ним через большой, с ореховыми панелями зал. Она повысила голос:
– Говорят, что битва на Марне решит исход войны.
Гарри Голдвейзер сжал ее руку двумя пухлыми ладонями и склонился над ней.
– Как это чудесно, Элайн, что вы приходите к старым холостякам, проводящим лето в городе, и не даете им надоесть друг другу до смерти! Хелло, Сноу! Как дела, старик?
– Почему вы еще в городе?
– Разные дела… И, кроме того, я ненавижу летние курорты… На Лонг-Бич
[157]
еще ничего. А в Бар-Харбор я не поеду и за миллион.
Мистер Сноу фыркнул.
– Как будто бы я слышал, что вы приобрели себе около какого-то курорта кусочек земли, Голдвейзер.
– Я купил себе дачу, вот и все. Прямо удивительно! Человек не может купить себе дачу, чтобы об этом завтра же не знал каждый газетчик с Таймс-сквер.
[158]
Идемте обедать, сейчас сюда придет моя сестра.
Рыхлая женщина в усеянном блестками платье вошла, как только они уселись за стол в просторном, увешанном оленьими рогами обеденном зале; у нее был высокий бюст и желтоватый цвет лица.
– О, мисс Оглторп, я так рада видеть вас, – прощебетала она тихим голоском попугая. – Я часто видела вас на сцене. Вы душка… Я умоляла Гарри познакомить меня с вами.
– Это моя сестра Рэчел, – сказал Голдвейзер, обращаясь к Эллен и не вставая. – Она ведет мое хозяйство.
– Сноу, я хочу, чтобы вы помогли мне уговорить мисс Оглторп участвовать в «Zinnia Girls». Честное слово, эта роль прямо для нее написана.
– Но она такая маленькая…
– Конечно, это не главная роль, но с точки зрения вашей репутации как актрисы капризной и изысканной она – гвоздь пьесы.
– Хотите еще рыбы, мисс Оглторп? – пискнула мисс Голдвейзер.
Мистер Сноу фыркнул.
– Теперь нет больше великих актеров. Бутс,
[159]
Джефферсон,
[160]
Мэнсфилд
[161]
– все умерли. В наше время самое важное – реклама. Актеры и актрисы рекламируются на рынке, как патентованные лекарства. Ведь так, Элайн?… Реклама, реклама!
– Нет, рекламой не создать успеха. Если бы вы могли посредством рекламы добиться всего, то любой режиссер в Нью-Йорке был бы уже миллионером, – вмешался Голдвейзер. – Нет, тут дело в какой-то таинственной, оккультной силе, которая заставляет уличную толпу идти именно в этот, а не в какой-нибудь другой театр и создает этому театру успех. Понимаете? Ни реклама, ни хвалебные статьи не помогут. Быть может, это гений, быть может, это удача, но если вы сумеете дать публике именно то, чего она хочет, в нужный момент и в нужном месте, то вы создадите гвоздь сезона. И именно это Элайн дала нам в последнем спектакле… У нее был контакт со зрительным залом. Вы можете взять лучшую пьесу в мире, раздать роли величайшим актерам – и пьеса провалится с треском… Я не знаю, в чем тут дело, да и никто этого не знает… Вечером вы ложитесь спать с головой, набитой трухой, а наутро просыпаетесь с блестящей идеей, которой обеспечен оглушительный успех. Режиссер так же мало в этом повинен, как метеоролог в хорошей погоде. Так ведь?
– Но вкусы нью-йоркского зрителя ужасно извратились со времен покойного Уоллока.
[162]
– Ах нет, я видела несколько прелестных пьес, – чирикнула мисс Голдвейзер.
Весь долгий день любовь вилась в завитках волос… в темных завитках… вспыхивала в темной стали… билась… высоко… о Господи… высоко… ярко… Она вонзала вилку в извилистое, белое сердце салата. Она произносила слова, в то время как совсем другие слова рассыпались внутри нее, точно разорванная нитка бус. Она сидела, разглядывая картину: две женщины и двое мужчин обедали за столом в комнате с высокими панелями под дрожащим хрустальным канделябром. Она подняла голову и увидела маленькие, грустные, птичьи глаза мисс Голдвейзер, устремленные на ее лицо.