Телефон снова сыплет бисерный звон. Одновременно звонят на парадной.
– Хелло… Нет, к сожалению, не узнаю… Кто говорит?… Ларри Хопкинс? А я думала, что вы в Токио… Вас еще не отправили?… Конечно, мы должны повидаться… Дорогой мой, это просто ужасно, но я эти две недели нарасхват. Сегодня вечером прямо сумасшедший дом. Позвоните завтра в двенадцать, может быть, я как-нибудь устроюсь… Обязательно встретимся, друг мой…
Рут Прин и Кассандра Вилкинс входят, отряхивая зонтики.
– Ну, будьте здоровы, Ларри… Как это мило с вашей стороны… Раздевайтесь. Касси, хотите с нами обедать?
– Я чувствовала, что должна повидать вас. Вы имели такой успех, такой удивительный успех, – проговорила Касси надорванным голосом. – Ах, милочка, я была в таком ужасе, когда узнала про мистева Эмеви. Я плакава, плакава… Пвавда, Вут?
– Какая у вас прелестная комната! – одновременно с ней восклицает Рут.
В ушах Эллен – болезненный звон.
– Мы все когда-нибудь умрем, – вырывается у нее неожиданно грубо.
Рут постукивает ногой в калоше по полу; она перехватывает взгляд Касси – та мямлит что-то и замолкает.
– Не пойти ли нам? Уже поздно, – говорит Рут.
– Простите меня на минутку, Рут.
Эллен бежит в ванную и захлопывает дверь. Она сидит на краю ванны и колотит себя сжатыми кулаками по коленям. «Эти женщины сведут меня с ума!» Потом напряжение ослабевает, она чувствует, как что-то вытекает из нее, точно вода из умывальника. Она спокойно подкрашивает губы.
Возвратившись в комнату, она говорит своим обычным голосом:
– Ну, пойдемте… Получили роль, Рут?
– Мне представлялась возможность поехать в Детройт с одной труппой. Я отказалась… Я не уеду из Нью-Йорка, что бы ни случилось.
– А я не знаю, что бы дала – лишь бы уехать из Нью-Йорка… Честное слово, если бы мне предложили петь в кино в самой глухой провинции, я бы сразу же согласилась.
Эллен берет зонтик, и три женщины спускаются гуськом по лестнице и выходят на улицу.
– Такси! – зовет Эллен.
Проезжающий автомобиль скрежещет и останавливается. Красное ястребиное лицо шофера вплывает в свет уличного фонаря.
– На Четырнадцатую улицу, – говорит Эллен, пока Рут и Касси влезают в автомобиль.
Зеленоватые огни и куски мрака мелькают мимо унизанных бусинками света окон.
Она стояла под руку с Гарри Голдвейзером, глядя поверх перил сада на крыше. Гарри Голдвейзер был в смокинге. Под ними, мерцая огнями, испещренный туманными пятнами, лежал, как упавшее небо, парк. Сзади на них шквалами налетали звуки танго, шум голосов, шарканье танцующих ног.
– Бернар, Рашель,
[166]
Дузе,
[167]
Сиддонс… Понимаете, Элайн, нет выше искусства, чем театр. Никакое искусство не может так передать человеческие переживания… Если бы я только мог сделать то, что мне хочется, мы были бы величайшим в мире народом, а вы – величайшей актрисой… Я был бы великим режиссером, гениальным творцом – понимаете? Но публике не нужно искусство, наш народ не позволяет о себе заботиться. Ему нужна мелодрама с сыщиками или мерзкий французский фарс с дрыганьем ножками, смазливыми хористками и музыкой… Ну что ж, обязанность режиссера – давать публике то, что она требует.
– По-моему, в этом городе живут легионы людей, жаждущих непостижимых вещей… Посмотрите на него.
– Ночью, когда ничего не разобрать, он хорош. Но в нем нет художественности, нет красивых зданий, нет духа старины – вот в чем ужас.
Минуту они стояли молча. Оркестр заиграл вальс из «Лилового домино».
Вдруг Эллен повернулась к Голдвейзеру и проговорила необычно резко:
– Вы можете понять женщину, которой порой хочется быть проституткой, простой девкой?
– Моя дорогая юная леди, как странно слышать такие слова от прелестной молодой женщины!
– Вы, наверно, шокированы?
Она не слыхала его ответа. Она чувствовала, что вот-вот расплачется. Он вонзила острые ногти в ладони рук; она задерживала дыхание до тех пор, пока не сосчитала до двадцати. Потом сказала дрожащим голосом маленькой девочки:
– Гарри, пойдем, потанцуем немножко.
Небо над картонными домами – свинцовый свод. Если бы шел снег, было бы не так мрачно. Эллен нанимает такси на углу Седьмой авеню, падает на сиденье и трет онемевшими в перчатке пальцами правой руки ладонь левой.
– На Пятьдесят седьмую улицу, пожалуйста.
Из-под болезненной маски усталости она сквозь трясущееся окно провожает глазами фруктовые лавки, вывески, строящиеся дома, тележки, девушек, посыльных, полисменов. «Если у меня будет ребенок, ребенок Стэна, он вырастет, чтобы трястись по Седьмой авеню под свинцовым бесснежным небом и провожать глазами фруктовые лавки, вывески, строящиеся дома, тележки, девушек, посыльных, полисменов…» Она сдвигает колени, выпрямляется на краю сиденья, стискивает руками живот. «Господи, со мной сыграли гнусную шутку, у меня отняли Стэна, сожгли его, мне ничего не оставили – только то, что шевелится во мне и убьет меня!» Она всхлипывает в онемевшие ладони. «Господи, хоть бы снег пошел!»
Она стоит на серой мостовой и роется в кошельке. Порыв ветра, крутящий в сточной канаве клочки бумаги, набивает ее рот пылью. Лицо у лифтера круглое, из черного дерева с инкрустацией из слоновой кости.
– Миссис Стоунтон Уэллс.
– Да, мадам, восьмой этаж.
Лифт жужжит, поднимаясь. Она стоит, глядя на себя в узкое зеркало. Внезапно что-то неудержимо веселое прохватывает ее. Он смахивает пыль с лица скомканным носовым платком, отвечает улыбкой на улыбку лифтера, открывающего рот, как клавиатуру рояля, и бодро стучит в дверь. Дверь открывает плоеная горничная.
[168]
В квартире пахнет чаем, мехом и цветами, женские голоса щебечут под звон чайных чашек, точно куры на птичьем дворе. Взгляды порхают вокруг ее лица, когда она входит в комнату.
Скатерть была залита вином и томатным соусом. В ресторане было дымно; на стенах висели голубые и зеленые акварели с видами Неаполитанского залива. Эллен откинулась на спинку стула. Она сидела за столом в компании молодых людей и следила, как дым ее папиросы обвивается спиралью вокруг пузатой бутылки кьянти, стоявшей перед ней. На ее тарелке одиноко таял кусочек трехцветного мороженого.