Они вышли на Сорок вторую улицу.
– Ну, Джеймс, я пойду напьюсь на радостях. Подумайте только – наконец-то свобода!
– Прощайте, Джерри. Не делайте глупостей.
Меривейл пошел по Сорок второй улице. Флаги еще не были убраны; они свисали из окон, лениво колыхались на флагштоках в сентябрьском ветре. Он заглядывал в магазины, проходя: цветы, дамские чулки, конфеты, рубашки, галстуки, платья, цветные материи за сверкающими зеркальными стеклами, поток лиц, мужских, выскобленных бритвой лиц, женских лиц с накрашенными губами и напудренными носами. Кровь бросилась ему в голову. Он чувствовал возбуждение. Он нервничал, садясь в подземку.
– Смотри, сколько у этого нашивок. Все ордена… – услышал он, как перешептывались две девицы.
Он вышел на Семьдесят второй и, выпятив грудь, зашагал по знакомой бурой улице к реке.
– Здравствуйте, капитан Меривейл, – сказал лифтер.
– Ты свободен, Джеймс? – крикнула мать, падая в его объятия.
Он кивнул и поцеловал ее. В черном платье она выглядела бледной и увядшей. Мэзи, тоже в черном, высокая, румяная, появилась позади матери.
– Прямо удивительно, как вы обе хорошо выглядите!
– Конечно, мы здоровы… насколько это возможно. Мы перенесли ужасное горе… Теперь ты глава семьи, Джеймс.
– Бедный папа!.. Так умереть…
– При тебе этой болезни не было… Тысячи людей умерли от нее в одном только Нью-Йорке.
Он обнял одной рукой Мэзи, другой – мать. Все молчали.
– Да, – сказал Меривейл, проходя в гостиную, – война была нешуточная.
Мать и сестра шли за ним по пятам. Он опустился в кожаное кресло и вытянул лакированные ноги.
– Вы себе представить не можете, как это замечательно – вернуться домой.
Миссис Меривейл придвинула к нему свой стул.
– Теперь, милый, расскажи нам обо всем.
На темной площадке перед дверью он прижимает ее к себе.
– Не надо, не надо, не будь грубым!
Его руки, точно узловатые веревки, обвивают ее спину; ее колени трясутся. Его губы скользят к ее рту по скуле, вдоль носа. Она не может дышать, его губы закупорили ей губы.
– Я больше не могу!
Он отстраняется. Спотыкаясь, задыхаясь, она прислоняется к стене, поддерживаемая его сильными руками.
– Не надо огорчаться, – шепчет он нежно.
– Мне надо идти, уже поздно… В шесть надо вставать.
– А как ты думаешь, когда я встаю?
– Мама может поймать меня.
– Пошли ее к черту.
– Когда-нибудь я еще не то сделаю, если она не перестанет грызть меня. – Она берет его колючие щеки ладонями и целует его в губы.
Она оторвалась от него и бежит на четвертый этаж по грязной лестнице. Дверь еще заперта. Она снимает бальные туфельки и бесшумно проходит через кухню; у нее болят ноги. Из соседней комнаты доносится двойное храпение ее дяди и тети. «Кто-то любит меня, я не знаю кто…» Мотив проник в ее тело – он в трепете ее ног, в горячей спине, в том месте, где лежала его рука во время танцев. «Анна, ты должна забыть, иначе ты не заснешь. Анна, ты должна забыть». Тарелки на столе громко дребезжат – она задела стол.
– Это ты, Анна? – слышится сонный, сварливый голос матери.
– Я пью воду, мама.
Старуха, стиснув зубы, со стоном вздыхает, кровать скрипит, когда она поворачивается. Все во сне.
«Кто-то любит меня, я не знаю кто…» Она снимает бальное платье, надевает ночную сорочку. На цыпочках подходит к шкафу, чтобы повесить платье, потом скользит под одеяло, тихо, тихо, чтобы кровать не скрипнула. «Я не знаю кто…» Шаркают, шаркают ноги, яркие огни, розовые круглые лица, цепкие руки, тесные объятия, сплетающиеся ноги. «Я не знаю кто…» Шарканье, плач саксофона, шарканье в такт барабана, тромбон, кларнет. Ноги, объятия, щека к щеке. «Кто-то любит меня…» Шаркают, шаркают ноги. «Я не знаю кто…»
Младенец с маленькими сморщенными кулачками и темно-красным личиком спал на койке парохода. Эллен нагнулась над черным кожаным несессером. Джимми Херф без пиджака глядел в иллюминатор.
– Уже видна статуя Свободы… Элли, надо подняться на палубу.
– Еще сто лет пройдет, пока мы доберемся… Иди наверх. Я через минуту поднимусь с Мартином.
– Идем, идем! Мы успеем уложить вещи, пока нас будут брать на буксир.
Они вышли на палубу в ослепительный сентябрьский зной. Вода была индигово-зеленая. Крепкий ветер выметал кольца коричневого дыма и хлопья белого, как вата, пара из-под огромной, высокой арки индигово-синего неба. На фоне туманного горизонта, изломанного баржами, пароходами, заводскими трубами, верфями, мостами, Нью-Йорк казался розовой и белой конусообразной пирамидой, вырезанной из картона.
– Элли, надо вынести Мартина – пусть он посмотрит.
– Он начнет реветь, как пароходная сирена… Пусть уж остается на месте.
Они нырнули под какие-то натянутые канаты и прошли мимо громыхающей лебедки на нос.
– Знаешь, Элли, – это лучшее зрелище в мире… Я не думал, что когда-нибудь вернусь обратно. А ты?
– Я всегда рассчитывала вернуться.
– Но не так.
– Да, пожалуй.
– S'il vous plait, madame…
[170]
Матрос махал им рукой, чтобы они ушли. Эллен повернула лицо к ветру – ветер откинул ей со лба медные пряди волос.
– C'est beau, n'est-ce pas?
[171]
– Она улыбнулась ветру, красному лицу матроса.
– J'aime mieux le Havre…
[172]
S'il vous plait, madame.
– Ну, я пойду вниз, заверну Мартина.
Громкое пыхтение буксира, шедшего борт о борт с их паромом, заглушило ответ Джимми. Она отошла от него и спустилась в каюту.
У сходен они попали в самую давку.
– Подождем лучше носильщика, – сказала Эллен.
– Нет, дорогая, я все взял с собой.
Джимми потел и спотыкался с чемоданом в руках и свертками под мышкой. Ребенок ворковал на руках у Эллен, протягивая маленькие ручки к окружавшим его лицам.
– Знаешь, – сказал Джимми, спускаясь по сходням, – я бы хотел опять сесть на пароход… Не люблю приезжать домой.
– А я наоборот… Подожди, надо поискать Фрэнсис и Боба… Хелло…
– Будь я проклят, если…
– Елена, как вы похорошели, вы великолепно выглядите! Где Джимпс?