– Очень хорошо. При случае я вам расскажу, сейчас слишком занят… Я вам найду столик в ресторане.
– Это тоже ваше предприятие?
– Нет, моего шурина.
– Я и не знал, что у вас есть сестра.
– Я тоже.
Когда Конго, прихрамывая, отошел от их столика, между ними, как огнеупорный занавес в театре, опустилось молчание.
– Смешной парень, – произнес наконец Джимми, принужденно засмеявшись.
– Да.
– Слушай, Эллен, выпьем еще коктейль.
– Хорошо.
– Надо будет вытянуть из него какие-нибудь истории про бутлегеров.
Когда Джимми вытянул ноги под столом и дотронулся до ее ног, она отдернула их. Джимми чувствовал, как жуют его челюсти; они стучали под кожей так громко, что он боялся, как бы Элли не услышала. Она сидела напротив него в сером костюме, ее шея победительно выступала из выреза мягкого кружевного воротника, ее голова в тугой серой шляпке качалась, ее губы были накрашены. Она резала мясо на маленькие кусочки, не дотрагиваясь до них, и не говорила ни слова.
– Выпьем еще коктейль.
Он чувствовал себя парализованным, как в кошмаре; она была фарфоровой фигуркой под стеклянным колпаком. Струя свежего, очищенного снегом воздуха, залетевшая откуда-то, внезапно закрутилась в мглистом, тяжелом, неровном свете ресторана, вымела запах пищи, алкоголя и табака. Он на секунду уловил запах ее волос. Коктейль жег его внутренности. «Господи, только бы меня не стошнило!»
Они сидят в буфете Лионского вокзала рядышком на черной кожаной скамье. Его щека касается ее щеки, когда он тянется, чтобы положить ей на тарелку селедку, масло, сардинки, анчоусы, сосиски. Они торопятся, жадно глотают, хохочут, прихлебывают вино, вскакивают при каждом паровозном гудке… Поезд покидает Авиньон, они проснулись, глядят друг другу в глаза в купе, переполненном спящими, храпящими людьми. Он пробирается по переплетенным ногам в тусклый, качающийся коридор. «Тра-та-та, тра-та-та, едем на юг, тра-та-та, тра-та-та, едем на юг!» – поют колеса, пробегая долину Роны. Высунувшись из окна, он пробует раскурить сломанную папиросу, придерживая пальцем разорванное место. Глюк-глюк-глюк-глюк – из кустов, из среброточащих тополей вдоль полотна.
– Элли, Элли, тут соловьи поют!
– Милый, я спала.
Она ощупью идет к нему, спотыкаясь о ноги спящих. Бок о бок у окна, в пляшущем скрипучем коридоре. «Тра-та-та, тра-та-та, едем на юг!» Всхлипы соловьев в среброточащих тополях вдоль полотна. Сумасшедшая, облачная, лунная ночь пахнет садами, чесноком, рекой и свежеунавоженными полевыми розами. Всхлипы соловьев.
Кукла Элли напротив него вдруг заговорила:
– Он сказал, что омаров больше нет… Как это досадно.
Внезапно к нему возвращается дар слова.
– Если бы только это…
– Что ты хочешь сказать?
– Зачем мы вернулись в этот гнусный, гнилой город?
– Ты был в восторге, ты все находил тут чудесным, когда мы вернулись.
– Знаю. Зелен виноград… Я выпью еще коктейль… Элли, ради Бога, что с нами случилось?
– Нас стошнит, если мы столько будем пить.
– Пускай… Пусть нам будет хорошо и тошно.
Когда они сидят на широкой кровати, им виден противоположный берег гавани, видны реи парусника, и белая яхта, и красный и зеленый игрушечный буксир, и гладкие фасады домов за полосой воды цвета павлиньего хвоста. Когда они ложатся, им видно небо и дикие чайки на нем. В сумерки они быстро одеваются, путаются и блуждают по заплесневелым коридорам гостиницы, выходят на шумные, как духовой оркестр, улицы, полные тамбуринного треска, медного блеска, хрустального сияния, гуда и воя автомобилей. В сумерки, одинокие вдвоем, они пьют шерри под широколиственной пальмой, одинокие вдвоем – точно невидимки в пестрой, шумной толпе. И страшная весенняя ночь надвигается из-за моря, из Африки, и падает на них.
Они допили кофе. Джимми пил очень медленно, словно его ожидала агония, когда он сделает последний глоток.
– Я боялась, что мы встретим здесь Барнеев, – сказала Эллен.
– Разве они знают о существовании этого кабака?
– Ты ведь их сам сюда приводил, Джимпс… Эта ужасная женщина весь вечер болтала со мной о детях. Я ненавижу эти разговоры.
– Хорошо бы пойти в театр.
– Поздно уже.
– Да и как можно тратить деньги, которых у меня нет?… Выпьем напоследок коньяку. Все равно – давай разоримся.
– Все равно разоримся – не тем, так иным путем.
– Ну, Элли, выпьем за здоровье главы семейства, добывающего деньги.
– А знаешь, Джимми, это будет даже смешно, если я начну работать в редакции.
– По-моему, работать вообще смешно… Ну что ж, я буду сидеть дома и нянчить ребенка.
– Не огорчайся, Джимми, это ведь временное явление.
– Жизнь тоже временное явление.
Такси довезло их домой. Джимми заплатил последний доллар. Элли открыла своим ключом наружную дверь. Улица металась в вихрях алкогольно-пятнистого снега. Дверь квартиры захлопнулась за ними. Кресла, столы, книги, оконные занавеси толпились вокруг них, покрытые горькой, вчерашней, позавчерашней, третьегодняшней пылью. Запах камчатного полотна,
[186]
кофейной посуды, масла для пишущей машинки подействовал на них угнетающе.
Эллен выставила за дверь пустую бутылку из-под молока и легла в кровать.
Джимми продолжал нервно шагать по комнате, выходившей окнами на улицу. Его опьянение прошло – он был льдисто-трезв. В опустелой комнате его мозга, точно монета, звенело двуликое слово: «Успех-Провал», «Успех-Провал».
Я схожу с ума по Гарри,
Гарри мною увлечен, —
тихонько напевает она, танцуя. Длинная зала; в конце залы помещается оркестр. Она освещена зеленоватым светом двух электрических люстр, свисающих с середины потолка среди бумажных фестонов. В самом конце, там, где дверь, лакированные перила удерживают толпу. Анна танцует с высоким квадратным шведом; его огромные ноги неуклюже волочатся вслед за ее маленькими, проворно переступающими ножками. Музыка замолкает. Теперь ее партнер – маленький, черноволосый, ловкий еврей. Он пробует обнять ее покрепче.
– Бросьте! – Она отстраняется.
– У вас нет сердца.
Она не отвечает – она танцует с холодной точностью. Она смертельно устала.
Я и мой дружочек,
Мой дружок и я…
Итальянец дышит ей чесноком в лицо, потом моряк-сержант, грек, белокурый молодой мальчишка с розовыми щеками – она улыбается ему, – пьяный пожилой человек, пытающийся поцеловать ее…
Чарли, мой мальчик,