Затем они вернулись в гостиную, и Эндрюс сел за рояль. Девушка сидела очень прямо на маленьком стуле около рояля. Эндрюс пробежал рукой вверх и вниз по клавишам.
– Вы, кажется, говорили, что знакомы с Дебюсси? – сказал он неожиданно.
– Я? Нет, но он приходил к моему отцу, когда я была маленькой девочкой. Я выросла среди музыки… Это доказывает, как глупо быть женщиной. В моей голове нет музыки. Конечно, я чувствую ее, но, должно быть, так же, как столы и стулья в этой комнате, после всего, что они слышали.
Эндрюс начал играть. Не оборачиваясь на нее, он чувствовал, что ее глаза устремлены на него, что она стояла за ним, напряженно слушая. Ее рука коснулась его плеча. Он перестал играть.
– О, мне ужасно жаль! – сказала она.
– Ничего. Я кончил.
– Вы играли что-то свое?
– Вы когда-нибудь читали «Искушение Святого Антония»? – спросил он тихим голосом.
– Флобера?
– Да.
– Это не из лучших его вещей. Впрочем, очень интересная, хотя и неудачная попытка.
Эндрюс с трудом поднялся от рояля, сдерживая раздражение. Он подошел к госпоже Род.
– Вы меня извините, – сказал он, – я сегодня занят. Обрей, я тебя не тащу с собой. Я опоздал. Мне придется бежать.
– Милости просим к нам.
– Благодарю вас, – буркнул Эндрюс.
Женевьева Род проводила его до дверей.
– Нам надо получше познакомиться друг с другом, – сказала она. – Мне понравилась ваша манера неожиданно срываться с места.
Эндрюс вспыхнул.
– Я плохо воспитан, – сказал он, пожимая ее тонкую, холодную руку. – Вы, французы, должны всегда помнить, что мы варвары… Некоторые из нас – раскаивающиеся варвары, я – нет!
Она засмеялась, а Эндрюс пробежал вниз по лестнице и вышел на серо-голубые улицы, где фонари расцветали фиолетовым цветом. У него было смутное чувство, что он разыграл дурака, и это заставляло его терзаться бессильной злобой. Он прошел большими шагами через улицы левого берега, наполненные людьми, возвращавшимися домой с работы, и направился к маленькой винной лавке на набережной Де-ла-Турнель.
Это было парижское воскресное утро. Старухи в черных шалях шли в церковь Сент-Этьен-дю-Мои. Каждый раз, когда открывалась обитая кожей дверь, оттуда в утренний воздух проникала струя фимиама. Три голубя разгуливали на мостовой, с важным видом выставляя свои коралловые ножки. Остроконечный фасад церкви, ее стройные колокольня и купол бросали голубоватые тени в сквер напротив, а тени, которые влачили за собой старухи, пропадали, когда они сворачивали, ковыляя, к церкви. Противоположная часть сквера, решетка Пантеона и его высокая коричневато-серая стена были облиты унылым, оранжевым солнечным светом.
Эндрюс гулял взад и вперед мимо церкви, рассматривая небо, голубей, фасад библиотеки Святой Женевьевы и редких людей, проходивших в конце сквера; он отмечал с тихим удовольствием формы и краски, маленькие комичные сценки, упиваясь всем этим почти безмятежно. Он чувствовал, что его музыка развивается, с тех пор как он проводит весь день напролет, без всяких помех, в ее ритмах; его мысли и пальцы становились гибкими. Твердые контуры, которые облепили его мозг, начинали смягчаться. Разгуливая взад и вперед перед церковью и поджидая Жанну, он составил инвентарь своего душевного состояния: он чувствовал себя вполне счастливым.
– Ну?
Жанна подошла к нему сзади. Они побежали как дети, держась за руки, через солнечный сквер.
– Я еще не пил кофе, – сказал Эндрюс.
– Как, вы, значит, поздно встаете! Но вы не получите кофе раньше, чем мы доберемся до Заставы Майо, Жан.
– Почему нет?
– Потому что я говорю «нельзя».
– Но это жестокость.
– Это недолго.
– Но я умираю от голода. Я скончаюсь на ваших руках.
– Как вы не понимаете! Когда мы доедем до Заставы Майо, мы будем вдали от вашей жизни и моей. День будет принадлежать нам. Не надо искушать судьбу.
– Смешная девочка…
Метро не было переполнено. Эндрюс и Жанна сидели друг против друга не разговаривая. Эндрюс смотрел на ее руки, лежавшие свободно у нее на коленях, маленькие, заработавшиеся руки; кожа на кончиках пальцев местами потрескалась и поцарапалась, ногти были подстрижены неровно. Она вдруг поймала его взгляд. Он вспыхнул, а она сказала весело:
– Что ж, мы все когда-нибудь будем богаты, как принцы и принцессы в сказках.
Они оба засмеялись.
Когда они вышли из вагона, он робко обнял ее за талию. Она не носила корсета. Его пальцы задрожали, почувствовав под платьем ее гладкую кожу. Его охватил какой-то страх, и он отвел свою руку.
– Теперь, – спокойно сказала она, когда они вышли на широкую, освещенную солнцем аллею, – вы можете заказать себе сколько хотите кофе со сливками.
– Вы тоже выпьете.
– Зачем такая расточительность? Я уже позавтракала.
– Я буду расточительным весь день. Я не знаю точно почему, но я очень счастлив. Давайте есть бриоши.
[71]
– Дорогой мой, только спекулянты могут есть в наше время бриоши!
Они вошли в кондитерскую. Пожилая женщина с худым, желтым лицом и жидкими волосами услуживала им и бросала на них сквозь ресницы завистливые взгляды, опуская пышные коричневые бриоши в бумажный мешок.
– Вы проведете день за городом? – спросила она тихим, грустным голосом, давая Эндрюсу сдачу.
– Да! – сказал он. – Вы верно угадали.
Выходя за дверь, они услышали ее бормотанье: «Ах молодость, молодость…»
Они нашли столик на солнце, против ворот, откуда они могли следить за публикой, въезжавшей и выезжавшей в автомобилях и экипажах. Вдали проросшие травой развалины фортификаций придавали окрестности стиль 1870 года.
– Как забавно у Заставы Майо! – вскричал Эндрюс.
Жанна взглянула на него и засмеялась. Какой он сегодня веселый!
– Жанна, я думаю, что в жизни не был так счастлив… Я почти готов сказать, что стоило побыть в армии из-за радости, которую теперь дает свобода. Эта ужасная жизнь… Как поживает Этьен?
Он в Майнце. Он тоскует.
Жанна, мы должны жить вовсю, мы должны, свободные, жить за всех, кто еще тоскует.
– Очень это им поможет! – воскликнула она, смеясь.
– Странно, Жанна, я сам пошел на войну. Мне надоело быть свободным и ничего со своей свободой не делать. Теперь я понял, что жизнь надо использовать, а не только держать ее в руках, как коробку конфет, которые никто не ест.
Она посмотрела на него с недоумением.