– Руфус! – окликнула я его. – Я Грета, подруга Лео. Мы познакомились в ночь накануне Перемирия.
– Да! – крикнул он с вымученной улыбкой. Возможно, он меня не помнил, мы все тогда крепко выпили. Но потом он назвал мою фамилию: – Миссис Михельсон. Я помню.
– Руфус, это моя тетя, мисс Рут Уэллс. – Я опять забыла ее новое имя, и тетка укоризненно цокнула языком, но я не стала обращать внимания. – Это ваши собаки? Такие красивые…
– Одна богатая дама платит мне за то, что я с ними гуляю.
Руфус кивнул тетке.
– Вы могли бы на них ездить, – заметила я.
Он не засмеялся.
– Да, – сказал он, – да.
Рут сказала:
– Я видела вас в «Шляпнике». Вы, кажется, играете на трубе.
Я откинула с лица бархатный капюшон. Стало холодно. Я постаралась улыбнуться как можно спокойнее:
– Вы видитесь с Лео? Я ничего не слышала о нем с того времени. Надеюсь, он нашел работу: война закончилась, театры снова открываются. Он очень талантливый актер.
Взгляд у Руфуса был таким же замороженным, как арка над нами. Собаки обнюхивали нас сверху донизу.
– Я… Мне очень жаль, – проговорил, запинаясь, молодой человек. – А вы его не видели?
Итак, он все знал. Ну конечно, Лео рассказал ему – молодые мужчины, напившись, всегда рассказывают друг другу о своих женщинах. Я посмотрела на плоское серое небо. Весь день мне было так одиноко…
Я объяснила, что была в отъезде.
– Мне очень жаль, – повторил он тихим голосом.
Я старалась притворяться как можно лучше. Пожав плечами, я рассмеялась и стала ласкать собак.
– Уезжала далеко. Не могли бы вы передать ему записку?
– Нет, – сказал он с прежним, замороженным видом, способный повторять только, что ему жаль, очень жаль. А потом он все мне рассказал.
На другом конце парка оркестр заиграл песню, но до нас доносился только звук барабана: бум, бум, бум.
Дома, в коридоре, я обнаружила сиявшую улыбкой Милли – ни дать ни взять газовый светильник, включенный на полную мощность.
– Пока вас не было, вам пришло два письма, – сказала она, краснея: здесь была какая-то личная тайна.
Действуя как автомат, я сняла пальто, усыпанное каплями воды, отдала его в маленькие руки Милли и положила на место шляпу. Сражаясь с моим пальто, Милли вытащила письма из кармана фартука. Глядя на меня исподлобья, она сказала, что одно из них, кажется, от молодого актера, друга моей тети.
– Это невозможно, – глухо проговорила я, направляясь в спальню.
– Простите, я заметила обратный адрес и подумала…
– Это невозможно, – твердо повторила я. – Он заразился гриппом. И умер два дня назад.
В шесть часов утра мой муж ушел на войну.
Вернее, мне сказали об этом позже. Я, конечно, была далеко, в 1918 году, наводя порядок в каждой из пустых комнат. Вместе с Милли я отдраила и вымыла все вещи, отскребла каждый след, который оставила в этом мире. Стоя на коленях, Милли отчистила винные пятна с ковра. Мы промыли окна водой с уксусом, так что они сверкали даже в зимнем свете. Ничего лучшего я не придумала. Я не могла встретить другую Грету и осторожно сообщить ей страшную новость, – новость о том, что ее любовник умер. Я могла только подготовить ее мир, как готовят постель для потерпевшего.
А за несколько дней до этого Руфус говорил: «Казалось, во вторник ему стало лучше, но затем поднялась температура…» Рут поддерживала меня, а я стояла на холоде, уставившись на Руфуса и слушая его ужасный рассказ: «В среду вечером его не стало». Морозное небо с царапинами облаков, голые деревья парка, барабанный стук внутри меня. Нет-нет, продолжал настаивать мой разум, он не мог умереть. Это невозможно, невозможно. Я как раз собиралась ему написать!Как будто чужая жизнь длится до тех пор, пока мы не ушли из нее. Я повернулась к Рут, чье лицо сморщилось от горя. «О-о дорогая, – сказала она, – ужасно, просто ужасно. Такой молодой, такой милый». В глазах моей старой тетки, видевшей столько смертей, блестели слезы. Собаки затеяли возню на мерзлой земле, оркестр в дальнем конце парка снова заиграл.
Что лучше: слышать о смерти или быть ее свидетелем? Я испытала то и другое, но не могу ответить на этот вопрос. Когда человек умирает у вас на руках, это слишком реально, как удар по голове, но слышать об этом – все равно что ослепнуть: тянуться и спотыкаться, надеясь прикоснуться к истине. Это невозможно, невыносимо – то, что жизнь готовит каждому из нас.
Милли оказалась права: письма были от Лео. Должно быть, он послал их до того, как заболел, или сразу после начала болезни, лежа в своей кровати под шипевшей лампой; рядом сидел Руфус, менявший ему холодные компрессы. Первое письмо оказалось холодным по тону: Лео сообщал, что собирается переехать, и, если у Греты остались его вещи, пусть она отправит их… и так далее. «Я в восторге от новой пьесы моего друга» – этими словами заканчивалось письмо. Второе он, видимо, написал сразу после отправки первого. Начиналось оно так: «Разве уже поздно? Напиши мне, и я сразу же приду. Скажи мне, что еще не поздно».
Одет как солдат Союзной армии
[27]
, улыбка на лице, блестящие набриолиненные волосы, цветы в руке.
Я пришла на его могилу в Бруклине – там долгое время хоронили нью-йоркских мертвецов. Громадное поле с каменными плитами, где собралось множество дородных мужчин, глубоко нахлобучивших шапки из-за холода, так что видны были только бороды. Они объяснили мне с ирландским акцентом, куда свернуть. Грабли, прислоненные к одной из могил, разбросанный снег, похожий на пепел, и вот он – Лео Бэрроу. Родился в 1893-м. Казалось невероятным, что такой молодой человек мог родиться так давно. Умер в 1918‑м. Возлюбленный сын.
«Скажи мне, что еще не поздно». Никто не знал, что именно так все и было.
«А я смогла бы его полюбить?» – спрашивала меня Рут. В недавно вырезанных буквах собрался снег. Я положила свои цветы среди других, уже побитых морозом. Я думала о его проницательных глазах под подвижными бровями, о полных губах, изогнувшихся в напряженной, иронической улыбке. Наконец пришло воспоминание, не дававшее мне покоя все это время: я обнимаю его в ту нашу единственную ночь. С веревок над нами свисает светящаяся одежда. Длинные ресницы закрыты, волосы неукротимо торчат, фонарь освещает мочку уха. Я вижу, как замедляется его дыхание, когда он задремывает на восходе солнца. А я лежу и не понимаю, где больше золота: на небе за окном или на румяном лице спящего.
«Ты его не любила», – сказала я себе на кладбище: так взрослый ругает невнимательного ребенка, которого лишь счастливая случайность уберегла от опасности. Я повернулась и пошла по длинному, запорошенному снегом склону к реке. «А она любила».