Мы сидели в гостиной вокруг карточного стола, покрытого белой кружевной скатертью. Тетя Рут была одета в фиолетовое шелковое платье, сверху донизу расшитое переливающимся стеклярусом. Она раскладывала пасьянс, и, когда сосредоточивалась, белые волосы падали ей на глаза. Напротив нее сидел Феликс, в сером костюме и белой рубашке с новым воротничком. В углу, с трубкой во рту, весь в синем, сидел Натан. Каштановая бородка с проседью постепенно скрывала его шрам, и он становился тем Натаном, которого я знала в своем мире. В середине стола стояла стеклянная ваза, вокруг были разбросаны белые цветы – розы, наперстянки и другие, названий которых я никогда не знала. Я пыталась хоть как-то поместить их в вазу, что забавляло Феликса. Все они, потерянные в других мирах, были сейчас со мной: не на войне, не в тюрьме и не умерли. Все сидели в гостиной, где в окна лился яркий свет зимнего солнца, а из фонографа звучала музыка Брамса. В чашках – «чай» из коньячных запасов Рут.
– Наверное, сейчас не стоит слушать Брамса, – сказала Рут, не отрывая взгляда от карт. – Особенно немцам. В «Таймс» пишут, что это «способствует пробуждению духа». Полагаю, неправильного духа.
Натан склонил голову:
– Я вернулся с фронта. И я люблю Брамса.
– Я слышал, что и Бетховена жгут на улицах! – сообщил Феликс. И он посмотрел через стол на моего мужа.
Я знала: Феликс боится, что Натан презирает его, ведь он не воевал.
– Что ж, Бетховен – дело другое… – сказал Натан.
Рут приостановила игру:
– На прошлой неделе я ходила на концерт. Кучка старых фрицев, тупицы этакие, играли немецкую музыку. А группа солдат вмешалась и потребовала сыграть «Звездное знамя». Браво!
– И что, сыграли? – спросил Натан.
Конечно сыграли, ответила Рут: они же американцы.
Моя семья снова была дома. У меня снова появился соблазн дотянуться до Феликса и вцепиться в него. Но я просто смотрела, как дергаются усы на его розовом лице, как поднимаются брови, пока я укорачивала стебли белых роз.
– Ты совсем потеряла глазомер, пышечка, – укорил меня он, качая головой. – Стебли должны быть на треть длиннее вазы.
– Откуда ты знаешь?
– Так говорит Ингрид. Она давно занимается декорированием. Говорит, что я декорирую как холостяк.
Мы с Рут переглянулись. Я подумала о нашем разговоре во время прогулки под аркой Вашингтон-сквер. «У него трудная судьба, дорогая. Не знаю, как ты можешь помочь человеку вроде него».
Я почувствовала приближение Натана, обернулась и обнаружила, что он наклоняется, желая поцеловать меня. Знакомое прикосновение усов к щеке: то, чего сейчас нет в двух других мирах. Знакомый запах моего Натана.
– Мне нужно поспать, – прошептал он. – Увидимся позже.
Я спросила, не нужно ли ему чего-нибудь, но он лишь поцеловал меня в щеку, коснулся моих волос и кивнул всем остальным. Когда он повернулся, я увидела, что выражение его лица изменилось, раненая челюсть двигалась, лоб нахмурился. «Другой», – напомнила я себе.
В тишине доносились только Брамс и шуршание карт на столе. Мы услышали, как закрывается дверь в спальню. Рут подняла голову и на этот раз переглянулась с Феликсом. О чем они говорили, когда меня не было рядом? Она спросила:
– Его все еще мучают кошмары?
– Да, – подтвердила я. – И головные боли.
Феликс улыбнулся мне: я обрезала цветок так, как посоветовал он.
– Я рад, что он вернулся. Знаю, тебе было трудно без него.
Рут сказала:
– Нью-Йорк полностью переменился, когда ребята вернулись домой. Это как весна после зимы. Повсюду вылезают тюльпаны, и непонятно, как мы жили без них.
Откуда-то снаружи донесся дребезжащий звон колокольчика.
– Еще не сжульничала? – спросил Феликс у Рут; она испуганно посмотрела на него. – С пасьянсом?
Колокольчик продолжал звонить.
– Рут, – сказала я, – это не твой телефон внизу?
– Ах да! Никогда его не узнаю. Все время кажется, что на лестнице уронили молоток. – Рут встала. – Сейчас вернусь, малыши. Не выпивайте бренди сразу. Его надо растянуть. – Смеясь, она подошла ко мне, чтобы поцеловать, и прошептала: – Все будет в порядке. Вот увидишь. У меня предчувствие. – И удалилась, окруженная ореолом загадочности.
Я повернулась к рыжему Феликсу в сером костюме, слишком тесном для него. У Милли был выходной, так что мы остались с ним наедине, и в наших чашках плескалось бренди Рут. Лицо его горело от выпивки и от каких-то невысказанных мыслей. Я наклонилась к столу, но отшатнулась, почувствовав боль в груди. Я поставила в вазу розу, а затем длинный цветок, похожий на колокольчик, потом еще одну розу и, в завершение, папоротник.
– Должно быть, тебе хорошо с Натаном, – сказал он наконец.
– Он только привыкает ко всему. Ко мне тоже. И я к нему привыкаю.
Держа руки на столе, заваленном стеблями, Феликс сказал:
– Мне очень жаль, Грета.
После этого он положил ладонь на мою руку. Я сидела и смотрела на его красное лицо, полное неподдельной скорби.
– Ты о чем?
– Я знаю. Слышал. О твоем друге.
Снежная пыль и свежие цветы на простой могильной плите.
– Откуда?.. – начала я, и он показал глазами на дверь.
Я и вообразить не могла, что Рут с такой легкостью выбалтывает мои секреты, но, возможно, так оно и было.
Я убрала свою руку и вернулась к цветам.
– Он умер, – сказала я, стараясь не заплакать.
– Об этом я и слышал. Просто знай, что я тебе сочувствую. Тебе, должно быть, очень тяжело.
Держа в руке цветок, я подняла взгляд и увидела его простое, серьезное лицо, ярко-розовое на фоне свежего белоснежного воротничка. Видел ли он меня в горе? Может, Грета 1918 года пришла бы в его холостяцкие комнаты, упала на пол, раскинув широкие шелковые юбки, и, обхватив его колени, стала оплакивать смерть возлюбленного? Она рыдает, Феликс гладит ее по голове, приговаривая одно и то же: «Ну ладно, ладно тебе». Это выглядело правдоподобным. В годы своего одиночества, до знакомства с Аланом, он позволял себе примерно то же самое.
– Мне уже лучше, – сказала я и взяла розу, лежавшую между нами. – Доктор Черлетти мне помогает.
– Я наговорил тебе лишнего на вечеринке у Рут, – сказал он, поднимая голову так, словно произносил отрепетированную речь. Я предположила, что речь идет о вечеринке в день Перемирия, хотя могли быть и другие, которые я пропустила. – Я был пьян, сам не знал, что несу. Теперь мне стыдно.
Почти чудесная перемена в характере. Неужели смерть Лео породила у него столько сочувствия ко мне? Или отклик вызвало что-то другое, запрятанное глубоко в нем? В этом мире мужчина вроде Феликса, похоже, не мог так пристально вглядываться в себя самого. Он наклонился вперед, и я увидела, что он смотрит на розу, дрожавшую в моей руке; один лепесток слетел на стол. Потом его глаза поднялись и остановились на мне.