– Римма, ну что вы говорите? – Когда Дуся волновалась, то автоматически переходила на «вы». – Пусть побудут… Часок-другой, и я их приведу. Покормлю, почитаю.
– А в другом городе им кто почитает?
– В каком другом городе? – опешила Ваховская.
– Олегу обещают. Здесь-то ничего. А там – квартира. Отдельная. Двухкомнатная. Надоело в этом гребаном бараке гнить. Девкам на следующий год в школу, а они – на раскладушках. Надоело. Надо уезжать.
Услышав сбивчивое Римкино непонятно откуда взявшееся вранье, Дуся разом просела, как мартовский сугроб, и, не говоря ни слова, бросилась догонять воспитанниц.
«Зачем сказала?» – самой себе удивилась Римка и, тщательно притворив дверь в комнату, подошла к окну.
Словно в замедленной съемке, в сумерках зимнего утра удалялись три медведя: один большой и два маленьких. Почему-то Селеверовой стало их жалко. А еще больше стало жалко себя, застрявшую на полдороге к счастью. «Всё будет», – напомнила себе мужнины слова Римка и в тоске бухнулась на кровать. «Бу-у-у-дет. Бу-у-удет… Только неизвестно когда».
«Вот оно! – догадалась Ваховская. – Божье испытание. И правильно – не перечь. Не перечь, Дуся. Не стой на пути у молодых – пусть едут… А вдруг позовут?» – замаячило в Дусиной голове. «Не позовут! Каждый сверчок знай свой шесток!» – голосом Олега Ивановича отвечало невидимое существо, сидевшее где-то внутри: то ли в ушах, то ли в затылке. «А если позовут?» – не переставала надеяться Ваховская, но невидимое существо уже голосом батюшки из церкви на Верхней Полевой отвечало: «А ты, раба Божия Евдокия, смирись. Смирись и не ропщи…»
Проводив девочек в группу, Дуся впервые не остановилась у окна за обязательной порцией воздушных поцелуев, а быстро-быстро пошла к воротам. Растерянные Анжелика и Элона во все глаза смотрели вслед потерявшей память Евдокии, семимильными шагами удалявшейся от детского сада.
Полдня Ваховская провела в заводской поликлинике, пересаживаясь с одного стула на другой в зависимости от рекомендованного в карточке узкого специалиста.
– На что жалуетесь? – не глядя в глаза, спрашивали доктора.
Евдокия смотрела на докторское темя и уныло отвечала:
– Не жалуюсь.
«Пр. здорова», – делал вывод узкий специалист и подтверждал его собственной печатью.
В регистратуре Дусину карточку внимательно изучила дежурная медсестра и печально обратилась к коллегам:
– Господи, ну бывают же люди! «Пр. здорова», «пр. здорова», «пр. здорова». Ну лошадь просто, а не человек. И еще вредное производство!
Ваховская нагнулась к окошечку и тихо спросила:
– Вы что-то сказали?
– Это я не вам, – пояснила медсестра.
– А мне?
– А вам – зеленый свет и счастливого пути в прекрасное пенсионное будущее.
– И вам тоже, – искренне пожелала в ответ Ваховская.
– Как же! И мне! – огорчилась регистраторша. – «Пр. здорова!» Посиди здесь – будешь «пр. здорова»! Нервотрепка одна! Психи кругом, и каждый на вредное производство ссылается. Я, можно подумать, их на это вредное производство засылала. Денег хотели – получите. А инвалидностью своей мне нечего тыкать… – разошлась женщина, почувствовав безобидность стоявшей по ту сторону стеклянного окошечка Дуси. – Мне вот инвалидность никто не даст. Мое производство не вредное! А ты вот попробуй! – выкрикнула она непонятно в чей адрес, и в сердцах захлопнула регистрационный журнал.
– До свидания, – попрощалась Ваховская и отправилась в гардероб, где услышала не менее гневную тираду о несправедливости распределения благ между работниками завода и здравоохранения.
– На! – вывалила перед Дусей гардеробщица неподъемное пальто, сшитое из сукна, предназначенного для парадных шинелей, и посаженное на двойной ватин.
Ваховская подхватила одежду с очередным «спасибо», услышав которое бабка злобно посмотрела на Дусю и заворчала:
– Нарочно, что ли! Ты б еще туда песка насыпала. Не поднять. Все руки оторвала, пока подавала.
Ваховская покинула заводскую поликлинику с чувством непреодолимой вины за то, что «пр. здорова», что пальто у нее тяжелое и сама она «лошадь, а не человек».
По пути Евдокии попадались знакомые заводчане: останавливались, заглядывали в глаза, поглаживали по рукаву, одним словом – интересовались. Дуся отвечала на вопросы, тоже поглаживала по рукавам и даже что-то спрашивала в ответ, плохо понимая, кто перед ней и зачем это все. Под ногами чавкала каша из разъеденного солью снега и песка, с деревьев капало: наступила обманчивая февральская оттепель, грозившая простудами. Суконные ботики «прощай, молодость» пропитались отрыгнувшейся от февральского снега водой, но от этого Дуся не испытывала никаких неудобств: она словно потеряла всякую чувствительность. «Практически здоровая» Евдокия Петровна Ваховская при всем своем внешнем богатырском великолепии являла собой существо слепое, глухое, немое и глупое.
Словно притопленный не до смерти котенок, нахлебавшийся воды и дрожащий от смертного холода, тряслась Дуся в своем парадном зипуне, пробираясь к знаменитому итээровскому дому, где ее ждала эта невозможная, ненужная ей отдельная квартира со всеми удобствами.
«Не квартира, а склеп!» – с отчаянием подумала Ваховская, переступив порог. Не разуваясь, прошла на кухню. Автоматически заглянула в холодильник, автоматически отметила, что творог вчерашний – «девочкам не давать». Автоматически присела на табурет, расстегнула пуговицы на пальто. Автоматически посмотрела на часы: «в саду полдник». И горько заплакала, выложив на стол свои крупные шершавые руки.
«Не плачь, Дуся!» – тикали ходики. «Не плачь!» – взревел и заурчал холодильник. «Не плачь!» – затенькала за окном синица и постучала клювом по пустой кормушке.
«Буду!» – объявила им Дуся, и слезы высохли. «И правда, чего это я?» – неожиданно удивилась она и свалила с плеч свой суконный панцирь.
«Вот и хорошо!» – снова затикали ходики, напоминая хозяйке подтянуть гирьку. «И замечательно!» – умолк холодильник. «Правильно!» – тенькнула синица и требовательно посмотрела через стекло на женщину, забывшую насыпать в кормушку пшена.
Послушная Дуся отворила форточку, бросила пшенный бисер птице и ушла в комнату, где сидела до темноты, разговаривая сама с собой. Смириться не получилось. Ваховская приняла решение, встав на пути неумолимо надвигающегося на нее поезда по имени «судьба».
Дожидаясь, пока в бараке зажгутся знакомые окна, Евдокия времени зря не теряла. Она готовила речь, от которой зависело ее будущее: «И вот я скажу, – репетировала Дуся. – У меня никого нет. Умру – все равно квартира государству отойдет, а так вам достанется. И ждать нечего: вот ордер – живите… Жила же в коммуналке. И хорошо жила. По-доброму. Могу и в бараке… И вам хорошо, и я вроде как не одна…» Дальше Евдокии хотелось выкрикнуть: «Только девочек не забирайте! Не забирайте у меня их!» Но даже про себя она стеснялась это сделать. Потому что навязываться нехорошо. И вообще жаловаться – это грех. Пусть уж как Бог решит, так и будет.