– Да, может быть, если придется.
– Я никогда не любила его. Но это выкупает многое. Он не только едет сам, но эскадрон ведет на свой счет.
– Да, я слышал.
Послышался звонок. Все затолпились к дверям.
– Вот он! – проговорила княгиня, указывая на Вронского, в длинном пальто и в черной с широкими полями шляпе шедшего под руку с матерью. Облонский шел подле него, что-то оживленно говоря.
Вронский, нахмурившись, смотрел перед собою, как будто не слыша того, что говорит Степан Аркадьич.
Вероятно, по указанию Облонского он оглянулся в ту сторону, где стояли княгиня и Сергей Иванович, и молча приподнял шляпу. Постаревшее и выражавшее страдание лицо его казалось окаменелым.
Выйдя на платформу, Вронский молча, пропустив мать, скрылся в отделении вагона.
На платформе раздалось Боже, царя храни, потом крики: – ура! и живио! Один из добровольцев, высокий, очень молодой человек с ввалившеюся грудью, особенно заметно кланялся, махая над головой войлочною шляпой и букетом. За ним высовывались, кланяясь тоже, два офицера и пожилой человек с большой бородой, в засаленной фуражке.
III
Простившись с княгиней, Сергей Иваныч вместе с подошедшим Катавасовым вошел в битком набитый вагон, и поезд тронулся.
На Царицынской станции поезд был встречен стройным хором молодых людей, певших: – «Славься». Опять добровольцы кланялись и высовывались, но Сергей Иванович не обращал на них внимания; он столько имел дел с добровольцами, что уже знал их общий тип, и это не интересовало его. Катавасов же, за своими учеными занятиями не имевший случая наблюдать добровольцев, очень интересовался ими и расспрашивал про них Сергея Ивановича.
Сергей Иванович посоветовал ему пройти во второй класс поговорить самому с ними. На следующей станции Катавасов исполнил этот совет.
На первой остановке он перешел во второй класс и познакомился с добровольцами. Они сидели в углу вагона, громко разговаривая и, очевидно, зная, что внимание пассажиров и вошедшего Катавасова обращено на них. Громче всех говорил высокий со впалою грудью юноша. Он, очевидно, был пьян и рассказывал про какую-то случившуюся в их заведении историю. Против него сидел уже немолодой офицер в австрийской военной фуфайке гвардейского мундира. Он, улыбаясь, слушал рассказчика и останавливал его. Третий, в артиллерийском мундире, сидел на чемодане подле них. Четвертый спал.
Вступив в разговор с юношей, Катавасов узнал, что это был богатый московский купец, промотавший большое состояние до двадцати двух лет. Он не понравился Катавасову тем, что был изнежен, избалован и слаб здоровьем; он, очевидно, был уверен, в особенности теперь, выпив, что он совершает геройский поступок, и хвастался самым неприятным образом.
Другой, отставной офицер, тоже произвел неприятное впечатление на Катавасова. Это был, как видно, человек, попробовавший всего. Он был и на железной дороге, и управляющим, и сам заводил фабрики, и говорил обо всем, без всякой надобности и невпопад употребляя ученые слова.
Третий, артиллерист, напротив, очень понравился Катавасову. Это был скромный, тихий человек, очевидно преклонявшийся пред знанием отставного гвардейца и пред геройским самопожертвованием купца и сам о себе ничего не говоривший. Когда Катавасов спросил его, что его побудило ехать в Сербию, он скромно отвечал:
– Да что ж, все едут. Надо тоже помочь и сербам. Жалко.
– Да, в особенности ваших артиллеристов там мало, – сказал Катавасов.
– Я ведь недолго служил в артиллерии; может, и в пехоту или в кавалерию назначат.
– Как же в пехоту, когда нуждаются в артиллеристах более всего? – сказал Катавасов, соображая по годам артиллериста, что он должен быть уже в значительном чине.
– Я не много служил в артиллерии, я юнкером в отставке, – сказал он и начал объяснять, почему он не выдержал экзамена.
Все это вместе произвело на Катавасова неприятное впечатление, и когда добровольцы вышли на станцию выпить, Катавасов хотел в разговоре с кем-нибудь поверить свое невыгодное впечатление. Один проезжающий старичок в военном пальто все время прислушивался к разговору Катавасова с добровольцами: – Оставшись с ним один на один, Катавасов обратился к нему.
– Да, какое разнообразие положений всех этих людей, отправляющихся туда, – неопределенно сказал Катавасов, желая высказать свое мнение и вместе с тем выведать мнение старичка.
Старичок был военный, делавший две кампании. Он знал, что такое военный человек, и, по виду и разговору этих господ, по ухарству, с которым они прикладывались к фляжке дорогой, он считал их за плохих военных. Кроме того, он был житель уездного города, и ему хотелось рассказать, как из его города пошел один солдат бессрочный, пьяница и вор, которого никто уже не брал в работники. Но, по опыту зная, что при теперешнем настроении общества опасно высказывать мнение, противное общему, и в особенности осуждать добровольцев, он тоже высматривал Катавасова.
– Что ж, там нужны люди. Говорят, сербские офицеры никуда не годятся.
– О, да, а эти будут лизие, – сказал Катавасов, смеясь глазами. И они заговорили о последней военной новости, и оба друг перед другом скрыли свое недоумение о том, с кем назавтра ожидается сражение, когда турки, по последнему известию, разбиты на всех пунктах. И так, оба не высказав своего мнения, они разошлись.
Катавасов, войдя в свой вагон, невольно кривя душой, рассказал Сергею Ивановичу свои наблюдения над добровольцами, из которых оказывалось, что они были отличные ребята.
На большой станции в городе опять пение и крики встретили добровольцев, опять явились с кружками сборщицы и сборщики, и губернские дамы поднесли букеты добровольцам и пошли за ними в буфет; но все это было уже гораздо слабее и меньше, чем в Москве.
IV
Во время остановки в губернском городе Сергей Иванович не пошел в буфет, а стал ходить взад и вперед по платформе.
Проходя в первый раз мимо отделения Вронского, он заметил, что окно было задернуто. Но, проходя в другой раз, он увидал у окна старую графиню. Она подозвала к себе Кознышева.
– Вот еду, провожаю его до Курска, – сказала она.
– Да, я слышал, – сказал Сергей Иванович, останавливаясь у ее окна и заглядывая в него. – Какая прекрасная черта с его стороны! – прибавил он, заметив, что Вронского в отделении не было.
– Да после его несчастья что ж ему было делать?
– Какое ужасное событие! – сказал Сергей Иванович.
– Ах, что я пережила! Да заходите… Ах, что я пережила! – повторила она, когда Сергей Иванович вошел и сел с ней рядом на диване. – Этого нельзя себе представить! Шесть недель он не говорил ни с кем и ел только тогда, когда я умоляла его. И ни одной минуты нельзя было оставить его одного. Мы отобрали все, чем он мог убить себя; мы жили в нижнем этаже, но нельзя было ничего предвидеть. Ведь вы знаете, он уже стрелялся раз из-за нее же, – сказала она, и брови старушки нахмурились при этом воспоминании. – Да, она кончила, как и должна была кончить такая женщина. Даже смерть она выбрала подлую, низкую.