— Да уж, доброе дело…
— Ты не понимаешь…
Мы некоторое время молчим. Не знаю, как у него, а у меня начинает слегка шуметь в голове.
Он вдруг тихо спрашивает:
— Вы с ним… он и ты… у вас отношения?
— Сама не знаю. Может быть. Или уже нет…
Я вздыхаю, безнадежно глядя в стену.
— Господи, какая же я неудачница! Я бестолочь! Круглая идиотка…
— Нет. Ты совсем не такая.
— Не нет, а да! Именно так оно и есть!
Я откидываюсь на спинку дивана и прикрываю ладонью глаза.
— Боже мой, к чему бы я ни прикоснулась, все прахом идет…
Он не задает наводящих вопросов, не приглашает меня к исповеди, да я и не рвусь изливать ему душу, но перед мысленным взором проносится горестная летопись моих неудач начиная с памятного падения. Я оказалась никудышной матерью и, должно быть, скверной женой. Мой брак развалился, моя дочь — озлобленное татуированное существо, у меня с ней никакого контакта. С Дэном я разругалась, с родителями тоже все сложно, семейный бизнес вот-вот по ветру пущу, а скоро у меня и Гарру отнимут…
— Это что такое? — вдруг спрашивает Жан Клод.
Диванные подушки перекашивает, когда он резко встает.
— Что?..
Я отнимаю руку от лица. За окном вспыхивают огни, как будто «скорая помощь» приехала, да не одна.
Как будто?.. Я подбегаю к окну и в самом деле вижу машину «скорой». И два полицейских автомобиля, остановившихся перед домом.
* * *
Я как-то сразу понимаю, что бежать незачем. Мне все делается ясно, когда я вижу, как они движутся. Они медленно бродят у заднего крыльца, засунув руки в карманы, сутулясь под мелким дождем…
Я даже не особенно удивляюсь при виде каталки и черного мешка на ней. Я, можно сказать, вообще ничего не чувствую. И не в коньяке дело — все алкогольные пары из меня в один миг выветрились.
Я никогда не пыталась представить, как это произойдет. Если бы попробовала, наверное, ожидала бы от себя истерики. Такой, когда невнятно кричат и бросаются наперерез, чтобы в последний раз прижаться к уже неподвижной отцовской груди.
Вместо этого я медленно иду по дорожке. Я спотыкаюсь, потому что почти ничего не вижу от слез.
В голову лезут всякие пошлые мысли — я гадаю, не захочет ли Мутти водвориться в свою прежнюю спальню, и если захочет, то где мне тогда спать…
Достигнув наконец дома, я поднимаюсь по пандусу. Шаги глухо отдаются в деревянном настиле. Люди в форме, столпившиеся на крыльце, оборачиваются навстречу. Я ничего не говорю. Просто прохожу мимо и проникаю на кухню.
За столом сидит полисмен и заполняет бумаги. Когда я вхожу, он поднимает глаза.
Я спрашиваю:
— Где моя мать?
— Там, в комнате, — говорит он. — В гостиной.
Уже в коридоре я соображаю, что не назвалась.
Мутти сидит в ушастом кресле. Перед ней, придвинув оттоманку, расположилась женщина в темно-синей форме.
— Мутти… — окликаю я.
Она отзывается:
— Liebchen…
Лицо измученное, глаза покраснели. Круги под ними такие темные, что кажутся нарисованными.
— Это ваша дочь? — поднимаясь, мягко спрашивает женщина-офицер.
Ей немного за тридцать, у нее расплывшаяся талия и бледное веснушчатое лицо.
Мутти кивает.
— Думаю, мы почти закончили, — говорит полисменша. — Возможно, нам еще потребуется позже с вами переговорить, когда у коронера все будет готово, но пока…
Не кончив фразы, она поворачивается ко мне:
— Очень соболезную вашей потере.
— Спасибо, — говорю я.
У нее бесцветные акульи глаза.
— Очень жаль, — продолжает она, — что нам приходится все это делать, миссис Циммер. Будь у нас выбор, мы бы не стали вас беспокоить. Пожалуйста, попробуйте пока немного отдохнуть. Если у патологоанатома появятся вопросы, мы свяжемся с вами…
А это что еще значит?..
Полисменша собирает бумаги, ставит оттоманку на место, неловко замирает в дверях — и, в последний раз оглянувшись на нас, наконец уходит, топая тяжелыми черными ботинками по коридору.
Мы с Мутти смотрим сквозь опустевший проем. В кухне слышатся голоса, что-то шуршит, со скрипом отодвигается стул… Открывается и закрывается дверь… Еще шаги, еще голоса, уважительно приглушенные… Какие-то другие непонятные шумы… И наконец — шорох плотного пластика, застегивается молния… Стук, шаги, голоса… Потом снова открывается дверь. Протяжная жалоба сеточной двери. Ее придерживают, и она ходит туда-сюда вместе с рукой человека с таким звуком, словно зевает собака. И вот задняя дверь захлопывается. Я жду, чтобы хлопнула и сеточная дверь, но этого не происходит. Кто-то позаботился тихо вернуть ее на место.
Тогда я поворачиваюсь к Мутти и спрашиваю:
— А полиция зачем приезжала?
Она все сидит в ушастом кресле, глядя куда-то сквозь окружающие предметы, и держит возле рта палец. Я вижу, как резко выделяются на нем тронутые артритом суставы.
— Мутти?..
Она молчит еще мгновение, затем отвечает:
— Потому что я рассказала им, что произошло.
У меня начинает непроизвольно дергаться глаз.
— О чем рассказала? Мутти, что все это значит?
Она не отвечает.
— Мутти, что случилось? — спрашиваю я с нарастающей тревогой.
И она наконец рассказывает. Полиция, оказывается, приезжала, потому что мой папа наложил на себя руки. А «скорая помощь» — потому, что его увезли не в погребальную контору, а в морг на вскрытие. Такое вот последнее надругательство, о котором мне даже думать не хочется.
Я с ужасом выслушиваю, как последние шесть недель Мутти с папой ездили от врача к врачу, собирая фенобарбитал, прописанный папе от судорог в мышцах, пока со всей уверенностью не поняли, что накопили достаточно. Тогда Мутти приготовила лимонад с водкой, добавила к нему разом все снотворное…
И поднесла к папиным губам соломинку…
Она рассказывает, как все было, а я так и вижу перед собой аптечные беленькие мешочки, валящиеся из комода. Звонок Брайана, его тревога из-за отмены услуг… Лицо Мутти прошлым вечером в дверной щели…
— Господи, — произношу я, силясь как-то переварить услышанное. — Он… он хотя бы не мучился?..
— Нет, Liebchen.
— Все… произошло быстро?
Все тело Мутти сотрясает судорожное рыдание.
— Мутти?..
Следует невыносимое молчание, но потом она отвечает: