— Восемнадцать часов…
— Восемнадцать часов!
— После чего я ждала еще шесть.
Она наклоняется в кресле, лицо искажено горем. Мне впервые кажется, что она может заплакать.
— Мне пришлось… я должна была убедиться, что его и вправду не стало… А я никак не могла понять… Наверное, это странно звучит, но он не дышал, а я все равно чувствовала — он здесь… Вот я и ждала… пока он уйдет…
Я молча смотрю на нее, ощущая, как на моем лице немеют все мышцы.
Боже мой, боже мой… двадцать четыре часа! А ведь я была в доме. Еще спорила с ней, кому ужин готовить. Вернулась из конюшни, валиум стащила… Встала утром, поджарила тост, а в это время в другой комнате…
У меня вырывается стон.
— Liebchen, Liebchen, — говорит она. — Он сам так хотел. Ему там лучше, чем здесь…
Ее голос полон мольбы, она заглядывает мне в глаза. Неужели ей кажется, будто я в чем-то обвиняю ее?..
— Я знаю, Мутти, — шепчу я. — Я знаю.
Вот бы мне еще побольше уверенности. Как может смерть стать облегчением? Но если учесть все обстоятельства, она поистине стала им…
Если бы я могла повернуть время вспять! Оказаться там, где папа еще был здоров, и что-нибудь сделать, чтобы он не заболел!
А если и это невозможно, вот бы мне вернуться в тот апрельский день, когда мы с Евой сюда приехали, и повести себя по-другому… Проявить побольше доброты, сочувствия, ответственности…
Нет. Ничего уже не вернуть. Я опять его подвела. И на сей раз поздно что-либо исправлять.
А шанс был. Масса ежедневных возможностей в течение нескольких месяцев. И как я ими воспользовалась? Я делала все, чтобы пореже пересекаться с ним в доме. У бегала с утра пораньше и возвращалась поздно вечером, стараясь видеть папу лишь за ужином, когда вокруг были другие люди. А когда он приезжал на конюшню — удирала с глаз долой, пряталась в лошадиной мойке, только бы с ним не встречаться…
Ну хорошо, а как мне надо было поступить? Прощения у него попросить? Самой простить его? Рассказать ему, что-де понимаю, чего ради он так нещадно гонял меня в детстве и юности?.. (На самом деле не понимаю я этого.) Сообщить, что люблю его?..
Мне, может, и не понадобилось бы ничего говорить. Достаточно было просто сесть рядом. Что еще нужно для понимания и тепла?..
Трагическая мысль посещает меня. Что, если мы оба были готовы к сближению, только мне в голову не пришло об этом задуматься, пока слишком поздно не стало?..
Я смотрю на Мутти. Она выглядит совсем осунувшейся и бескровной, и предстоящее вскрытие переплетается у меня в голове с прощальной фразой полисменши. Я резко выпрямляюсь.
— Мутти, надеюсь, ты им не сказала о своем участии в…
— Ну конечно, я рассказала им все. Я же ничего плохого не совершила.
— Господи, Мутти, а что, если тебя арестуют?!
Ее губы сжимаются в линию. Она выпрямляет спину и глубже погружается в кресло.
Меня охватывает лихорадочная жажда деятельности.
— Надо к адвокату обратиться…
И я вскакиваю на ноги, озираясь в поисках телефонного справочника.
— Не будем мы ни к кому обращаться.
— Мутти, ради бога!
Я прижимаю ко лбу ладонь и часто-часто дышу ртом.
— Я ничего плохого не сделала.
— Да дело не в том, хорошо это или плохо! Это против закона!
— Значит, нужно изменить закон.
— Ну да. Наверное. Конечно. Надо изменить. Но почему именно ты должна этим заниматься?
— Потому что это варварский закон, и, если я смогу что-то сделать для его изменения, я это сделаю.
Я произношу с вызовом:
— А если не получится?
Она поднимает подбородок и отворачивается.
— Мутти!
Она неподвижно смотрит в стену.
— Мутти, ты понимаешь, что тебя в тюрьму за это могут упечь?
— Я сделала то, что должна была сделать, — говорит она ровным, выдержанным голосом.
У нее вид мученицы, готовой взойти на костер.
— Я помогла своему мужу, когда ему требовалась помощь и не было сил исполнить задуманное. Я действовала из любви.
— Я знаю это, Мутти! Но, во имя всего святого, зачем тебе понадобилось им-то рассказывать?
— Потому что я не собираюсь лгать.
— Никто и не заставлял тебя лгать! Так, умолчала бы о некоторых вещах…
Она качает головой.
— Мутти. — Я из последних сил пытаюсь сохранить спокойствие. — Расскажи мне, пожалуйста, все, что сказала им. Слово в слово.
— Я тебе только что рассказала.
— Иисусе…
Я с трудом сглатываю и вновь смотрю на нее.
— Нет, мы все-таки подыщем тебе адвоката. Прямо сейчас. Потому что ты в большую беду можешь попасть…
— Да какая разница? Антона больше нет. А конюшней ведаешь ты.
Если образно описать мои ощущения, то вот как я себя в ту минуту почувствовала. У меня была не голова, а бак с водой. Очень большой — озеро поместится. И кто-то вдруг выдернул пробку. И вся вода — вввуххх! — водопадом обрушилась мне в ноги.
Я падаю перед матерью на колени.
— Мутти, Мутти… — хрипло рыдаю я, обнимая ее колени.
Она кладет руку мне на голову. Она хочет запустить пальцы в мои волосы, но натыкается на колтун. И принимается нежно его распутывать.
— Я знаю, Liebchen. Я знаю…
Первый раз в жизни ее голос срывается, и я понимаю — она плачет.
— Нет, Мутти, ничего ты не знаешь, — бормочу я, зарываясь лицом ей в колени. — Я должна тебе рассказать…
* * *
Мутти молча выслушивает, до чего я довела конюшню. Где-то к середине рассказа она перестает гладить меня по голове.
Даже не поднимая глаз, я отчетливо понимаю, что вбила между нами окончательный клин. Бросила последнюю соломинку на спину верблюда. Мутти мирилась с моим поведением в отношении папы, с моим помешательством на Гарре. Она приняла в свою жизнь Еву и меня, когда мы, так сказать, появились у нее на пороге… Но это! Этого она никогда не примет и не простит, и осуждать ее у меня не повернется язык.
Я во второй раз подвела папу. Я не только похоронила его мечту о спортивных победах, я еще и разрушила дело всей его жизни. Довершила то, что начала двадцать лет назад. Только теперь мне нет и не может быть прощения.
Кончив свою скорбную повесть, я все не поднимаю головы с ее колен. Я знаю, что этим лишь оттягиваю неизбежное, но посмотреть ей в глаза я просто не в состоянии. Я боюсь.
Но не стоять же так без конца, и я все-таки поднимаю лицо. Мои ладони еще лежат на ее костлявых коленях.