Впервые такое жаждущее и нетерпеливое лицо я увидел у него, когда решил тоже поступать в театральное училище и пришел к нему порепетировать. Задание Витя дал заранее – выучить фрагмент из «Дафниса и Хлои». Встретил меня в плюшевом долгополом халате с поясом; я, ходивший дома в застиранных трениках с пузырями на коленях, очень уважал это вещественное свидетельство Витиной смелой богемной натуры, хотел такой же, но не знал, как воспримет мама, если я попрошу его сшить. То есть как раз знал.
– Начнем! – сказал он. – Учти, главное для актера – вжиться в роль. Ты должен забыть, кто ты, а быть тем, кого играешь.
Я кивал.
– Значит, ты у нас Хлоя. Начинай.
Я был послушен старшему товарищу, хотя и не понимал, зачем он выбрал именно это произведение. Я тогда ни одной мысли не додумывал до конца, как, впрочем, часто и сейчас. И начал:
– «Больна я, но что за болезнь, не знаю; страдаю я, но нет на мне раны…»
– Стоп! Чувства нет! Эмоций нет! Не верю! Еще раз!
Я собрался с чувствами и эмоциями и завел заново:
– «Больна я, но что за болезнь, не знаю; страдаю я, но нет на мне раны; тоскую я, но из овец у меня ни одна не пропала. Вся я пылаю, даже когда сижу здесь, в тени. Сколько раз терновник царапал меня, и я не стонала, сколько раз пчелы меня жалили, а я от еды не отказывалась. Но то, что теперь мое сердце ужалило, много сильнее. Дафнис красив, но красивы и цветы, прекрасно звучит его свирель, но прекрасно поют и соловьи, а ведь о них я вовсе не думаю. О, если б сама я стала его свирелью, чтобы дыханье его в меня входило, или козочкой, чтобы пас он меня».
Произнося эту чушь, я с удивлением наблюдал, как Витя разгорается, как вспыхивает пятнами его лицо, как глаза становятся безумными, а дышал он при этом так шумно, будто бежал за кем-то. Как только я закончил бормотания Хлои, он, взяв меня руками за плечи, заговорил, все больше впадая в экстаз:
– «Целовались мы – и без пользы; обнимались – лучше не стало. Так, значит, лечь вместе – одно лишь лекарство от любви. Испробуем и его: верно, в нем будет что-то посильней поцелуев».
С этими словами он сбросил с себя халат, под которым ничего не было, обнял меня, прижался и закричал куда-то мне за плечо:
– «Думая так, и в снах своих, как бывает всегда, они видели ласки любовные, поцелуи, объятия; и то, чего не выполнили днем, то ночью во сне выполняли: нагие, друг друга обнявши, лежали!» Ну? Ну?
– Чего?
– Не стой, как пень, ты же в образе! Хлоя целует своего Дафниса!
– Тебя, что ли?
– Нет тут меня, есть Дафнис!
– Стремно как-то…
Стоп, ошибка, слово «стремно» тогда, кажется, не вошло в обиход. Что-то другое я сказал. Но в том же духе.
Не вышло у меня с поцелуем. Витя обиделся, надел халат, жадно пил чай на кухне и сердито говорил мне, что актера из меня никакого не получится. Никогда.
И оказался прав.
Вернемся во двор с качелями.
Вити и Вероники все не было, а я о чем-то говорил с Ульрихь, тоскуя и все больше в нее влюбляясь.
Сейчас вот возьму и тоже обниму ее, думал я. Вот сейчас. Но она на качелях, неудобно. Спрыгнет – и обниму. И поцелую. Нежно.
Она спрыгнула, я шагнул к ней, но она нагнулась, поправляя ремешок босоножки.
Распрямилась и крикнула:
– Ника, нас в общежитие не пустят! Ты идешь?
Молчание.
– Я ухожу!
Молчание.
Я проводил ее до общежития, где битком было абитуриентов. Спросил:
– Завтра увидимся?
– Обязательно, – сказала она и вдруг поцеловала меня. В губы. Быстро, коротко, но при этом коснувшись языком. Я поднял руки, чтобы обнять ее, но ухватил только воздух – Ульрихь уже уходила, помахивая на прощанье рукой.
Я влюбился окончательно.
И дал себе слово быть смелым и вольным, как Витя.
Завтра же. Приду вечером в общежитие, найду ее и, кто бы ни был рядом, обниму и поцелую. Так, как это делает Витя – со всеми и всегда.
Правда, никто у него не задерживался надолго. Даже обидно было за этих девушек – при этом все, как на подбор, красавицы и все, как нарочно, в моем вкусе – тонкие, умеренно высокие, с лицами легкого смугловатого оттенка, немного удлиненными, иконописными, сказал бы я сейчас, а тогда этого не знал.
И еще Витя часто брал меня с собой на свидания. Не понимаю зачем.
Обнимал и поцеловывал девушек и одновременно беседовал со мной на разные темы: был очень начитан, оригинален умом и имел бездонную память. Девушки меня, само собой, ненавидели, я завидовал Вите, а он говорил мне после таких свиданий:
– Спасибо, брат, выручил. А то пришлось бы мне ее уестествлять, а я что-то не в настроении.
Видно было, что едва начавшиеся отношения быстро становились для него обузой, сам он объяснял это паническим страхом перед женитьбой; больше брачных пут он боялся только призыва в армию. По счастью, какой-то родственник отца служил при городском военкомате и отмазывал Витю.
В общежитие я назавтра не попал. Не помню, что помешало. Кажется, было что-то вроде внезапной летней ангины.
Примерно через неделю я поправился, позвонил Витя, спросил о здоровье, предложил прогуляться.
Поехали с ним «в город», так говорили все, кто жил на окраине.
Пришли в старый дом, поднялись по деревянной лестнице куда-то под крышу, там, в крохотной каморке, Витю ждала Ульрихь. Оказывается, она, как и Вероника, не поступила. Вероника уехала, а Ульрихь осталась потому, что хотела найти работу и поступать на следующий год. И потому, что влюбилась в Витю.
Витя уселся на продавленный старый диван, она устроилась у него на коленях, Витя грел ладони у нее на талии, забравшись под кофточку, целовал то в ушко, то в щеку, то в уголок губ, а сам продолжал рассказывать мне о Достоевском, о главе «У Тихона», которая тогда не печаталась в тексте романа «Братья Карамазовы», но Витя где-то ее добыл, вот и пересказывал близко к тексту.
Я страдал. Я любил Ульрихь еще сильней, чем раньше. Я представлял, как Витя уестествляет ее. Хотел уйти, но не уходил, не терял надежды – ведь Витя вскоре по своему обыкновению соскучится, бросит ее, тогда, может быть, придет и мой черед.
Закончив рассказ о Достоевском, Витя, лаская Ульрихь, нежно спросил у нее:
– А нет ли у тебя синенькой?
– Какая еще синенькая?
– Бумажка такая, циферка пять нарисована.
– Пять рублей, что ли?
– Догадливая.
– Перевод мама не прислала. Три рубля только есть. Зелененькая.
– Тоже хороший цвет. Пусть наш товарищ сходит за огненной водой, а мы пока побеседуем о доблести, о подвигах, о славе.