И Ульрихь, поняв, что означают доблесть, подвиги и слава, отдала мне последние свои деньги, и я пошел за вином.
Добыл две бутылки плодово-ягодного напитка, отстояв длинную очередь (коротких тогда и не бывало) среди чуждых мне людей, по своей привычке с острым интересом слушая и разглядывая их – будто сошедший на берег заморский моряк среди туземцев.
Когда вернулся, Ульрихь лежала на диване под одеялом, Витя сидел у стола в одних плавках, наигрывал на гитаре и напевал. Увидев меня, обрадовался: вино уже тогда было для него привлекательней девушек и музыки. Выпил сразу два стакана. Ульрихь тоже захотела, выскользнула из-под одеяла и села к столу. Она была почти голой, только на чреслах было то, что называют трусиками или трусами, слова этого я никогда не любил, но других в русском языке нет.
Она немножко выпила, смеялась, влюбленно смотрела на Витю. Я тоже выпил.
Потом мы пошли с Витей в коммунальный туалет, петляли в коридорах и коридорчиках этого сложносочиненного дома.
– Опередил ты меня, гад, – сказал я Вите беззлобно.
– А она тебе разве нравится? – удивился он.
– Еще как.
– Надо же. Ты ей тоже нравился, она говорила. Но она думала, что ты к ней не очень. Не проявил себя.
– Не успел.
– Хочешь, я ей скажу, и она тебе отдастся?
– Иди ты.
– Серьезно. Очень страстная женщина. Я скажу, что со мной по любви, а с тобой из-за темперамента. Скажу, что я это уважаю. И она согласится.
– Прямо при тебе?
– Я выйду. У тебя денег не осталось?
– Нет.
– Схожу к Татьяне, она недалеко живет, стрельну у нее, потом винца достану, у тебя времени будет дополна.
– Не смешно.
– Чудак, я не шучу!
– Не знаю…
– Я знаю!
Он оставил меня в коридоре, вошел в каморку. И вскоре вышел.
– Она тебя хочет. Страшно возбудилась, между прочим. Иди. А я к Татьяне. Главное, чтобы не заставила деньги отрабатывать. Я бессилен и пресыщен!
Он удалился, а я стоял перед дверью и размышлял: как войти, что сказать.
Чем дольше я стоял, тем желанней представлялась мне Ульрихь и тем невозможней казалось то, что должно произойти.
И на цыпочках ушел.
Не прошло и месяца – Витя расстался с Ульрихь. Любви он от нее хотел все реже, синенькие и зелененькие бумажки просил все чаще, ей это надоело. Она, как будущая актриса, была девушка с яркими чувствами, не хотела переживать свое горе в одиночестве, приехала ко мне, плакала, рассказывала, как Витя ее оскорбил и обидел, какую нанес ей душевную рану. Я обнимал ее за плечи и гладил по голове. Потом поцеловал ее. Она жарко ответила.
Все произошло само собой.
Через несколько дней Ульрихь говорила мне, что любовь к Вите была как бы пробной, а настоящая у нее теперь.
Я был счастлив. Меня любят, я люблю, что еще нужно?
Ульрихь приезжала ко мне часто, познакомилась с родителями. Однажды мама спросила:
– Жениться не задумал случайно?
– С чего ты взяла?
– Да так. Она-то замуж хочет точно.
– За кого?
– За тебя.
– С чего ты взяла?
– Вижу. Ты смотри, она ведь настырная, как все еврейки.
– Кто еврейка?
– Она.
– С чего ты взяла?
– А то не видно!
– В целом про евреев я ничего плохого не скажу, – вставил отец, который вообще ничего плохого никогда ни о ком не говорил. – Наша Марина вон за Володю Альтшуллера вышла – исключительно умный и дельный мужик! Они все такие. Хотя, конечно, себе на уме, это да.
– Настырные, – стояла на своем мама.
– Нет, но кто вообще сказал, что она еврейка? – добивался я ответа.
– Я говорю! – предъявила мама свой любимый аргумент. – А ты будто прямо и не знал?
Я не знал. В каком-то смысле я до этого вообще не видел, не выделял евреев. Так получилось, что Ульрихь оказалась первой, с кого я начал приглядываться. Глаза определенного разреза. Огненные вьющиеся волосы. Губы своеобразной формы, хочется сказать нелепое: древние губы. Все это мне нравилось и даже сводило с ума, но не более того. Или не менее.
А после слов мамы – разглядел. Сравнил с другими, кого мог опознать хотя бы по фамилии, но раньше не был этим озабочен или, как сейчас говорят, не заморачивался: с Маринкой Гольдиной, Костиком Левиновским, Сашей Фишманом и другими, с кем учился в университете, а также с преподавателями Зильбертом и Майсиной. Да, есть сходство! Раньше я знал только, что Маринка умница и стихи пишет, Костик артистичен, легок и остроумен, а Миша во всем круглый отличник, что коллекционер джазовых пластинок Зильберт принимает экзамены жестко и неприветливо, а красавица Майсина устало, но снисходительно, если только не огорчить ее полной тупостью. Теперь я увидел другое. То есть видел и раньше, но как-то – не осознавая, не фиксируясь на этом.
Да, разглядел я, Ульрихь, хоть и с немецкой фамилией, но явно еврейка. Именно настырная. Упрямая. Любит спорить и быть во всем правой. Чтобы на любой кочке торчать царицей горы.
Однако я все еще ее любил.
Я решил спросить ее. Это удалось сделать легко и как бы между прочим:
– Ох, – сказал я, – ты умная прямо не как просто немка, а как еврейка, ты не еврейка, случайно?
– У меня мама еврейка, – спокойно ответила она, и мне это спокойствие показалось деланным. – Для тебя это имеет значение?
– Нет, – сказал я и соврал, потому что вдруг почувствовал: имеет значение. Еще вчера не имело, а теперь имеет. Почему? Не знаю.
Кажется, именно с этого времени – запоздало по своему обыкновению, я понял, что есть другие. Касается это и нации, и ориентации, и много чего еще.
А насчет Вити мне объяснил один попутчик. Я тогда был уже радиожурналистом, возвращался из приятной командировки в город Балаково – по Волге, с ветерком, на легкокрылом быстром «Метеоре», где был буфет с напитками. Свободная продажа алкоголя в советское время сама по себе была поводом выпить. Рядом оказался молодой врач, умница, балаковский житель и организатор самодеятельного театра при больнице, он там был и актером, и режиссером. Нашлись общие темы, я рассказал, как чуть было ни поступил в театральное училище, вспомнил, как смешно репетировал с Витей.
Врач слушал все внимательней и вдруг сказал:
– Все ясно. Латентный гомосексуализм.
– У кого?
– У вашего друга. А может, и у вас.
– Ну, у меня-то точно нет. Да и у него это было… Ну игра, наверно.
– Странная игра.