Итак, Якопо дельи Каррарези по вашему приглашению прибывает в Парадиз. Помню ваши долгие беседы за чаем в фиолетовой гостиной. Помню, с каким непостижимым, но от того не менее чудовищным сладострастием рассуждали вы о возможностях искусства влиять на жизнь людей, цитируя при этом господ Скалигера и Минтурно, Корнеля и Кастельветро. Наконец речь зашла об Эльмире, прелестной одиннадцатилетней девочке. Мне не дано заглянуть в ту ужасную бездну, что зовется душою Якопо дельи Каррарези, и я не знаю, чем он прельстился – обещанным ли щедрым вознаграждением, возможностью беспрепятственно испытывать силу своего искусства на людях, либо тем и другим сразу, но он согласился испробовать власть своей кисти над несчастным ребенком. Вы вместе составили распорядок работы, и уже на следующий день художник приступил к делу в отведенном ему Лунном павильоне. Итальянец был возбужден, он жаждал помериться силами с самой природой.
Эльмиру привели в павильон, и артист взялся за кисть. Да, он изобразил ее, но не девочку-бутон, а расцветающую девушку лет семнадцати во всей прелести телесных форм. Через неделю врач обследовал Эльмиру и доложил вам, что физическим развитием она соответствует своему изображению на холсте, хотя при этом испытывает боли в груди и в суставах, да и кожа, не выдержав столь быстрого роста, кое-где потрескалась и кровоточила.
Сеансы были отложены, и несколько дней Эльмиру лечили. По ночам она кричала не своим голосом, и ее мать, бедная поселянка, тайком ото всех призвала на помощь меня – я, как вам известно (как часто вы изволили шутить по этому случаю), владею даром вещего и целительного слова – по крайней мере так утверждают простолюдины. Но целитель действует в согласии с природой, а тут я был бессилен, поскольку природа Эльмиры была извращена. После следующего сеанса, когда художник изобразил пышную чернокудрую прелестницу (до того у худенькой Эльмиры были русые волосы), ваша избранница, как и в первый раз, стала такой, какою ее замыслили вы и Якопо. И после недолгого лечения вы познали ее… Зачем вы не остановились? Зачем не удовольствовались очевиднейшими свидетельствами могущества этого страшного искусства? Едва ли не каждую неделю художник изменял обличье Эльмиры. Он изображал ее то изможденной монахиней, то роскошной фламандкой, то миниатюрной китаянкой… Она все забыла, потеряв себя, – забыла даже имя свое, забыла матушку, близких…
Узнав об ее беременности, вы пришли в неописуемую радость, обрадовавшись новым возможностям, и в продолжение того времени, пока Эльмира носила плод, ее облик меняли особенно часто, чтобы узнать, как это отразится на будущем ребенке…
Я сам выносил вон это гологоловое, покрытое чешуей маленькое чудовище, которое цеплялось своими крохотными коготками за края ушата, силясь выбраться… слезы текли по его сморщенному личику… Граф! Клянусь спасением моей души, оно плакало! И в те мгновения даже мягкие розовые рожки у него на голове не казались мне такими уж страшными… Конюх Эндимион порубил его топором на мелкие кусочки и бросил свиньям, но даже эти низкие животные не приняли такую пищу. Тогда останки бросили в сточную канаву. Тот вечер, как это часто бывало, вы провели на заднем дворе, бросая розовые лепестки в навозную жижу – в этой грязи был утоплен ваш отпрыск, как бы кощунственно это ни звучало…»
«Граф опять рассмеялся, – вспоминает княгиня, – и даже покачал головой. Подали сладкое и шартрез».
«Вы были захвачены происходящим – быть может, вы мнили себя Творцом? – и уже не желали останавливаться, хотя даже итальянец был явно смущен плодами своего искусства. Однако, повинуясь вашей воле, он вновь принялся за дело. Через неделю Эльмира постарела лет на тридцать, у нее выпали зубы. Ночами она беспрестанно кричала… однажды утром в ее постели нашли обезображенный труп одиннадцатилетней Эльмиры…»
«Чтение опять прервалось, – пишет княгиня. – Граф вытер пот со лба и расслабленным голосом приказал открыть окно. Потом обратился к секретарю: «А ведь вы должны помнить этого наглеца. Но продолжайте».
«Вы живете в уверенности, что вам не грозит возмездие за содеянное. Но вы ошибаетесь! Это письмо…»
«Внезапно граф вцепился обеими руками в скатерть, – продолжает княгиня. – Стоявший перед ним бокал упал, вино выплеснулось на камзол, а секретарь тем временем продолжал читать, словно ничего не замечая».
«Это письмо – возмездие. Я все рассчитал, граф, ошибки быть не может, ибо дело совести безошибочно. Ради достижения цели мне пришлось обратить в противоположность мой природный дар и воспользоваться средствами вроде тех, коими некогда воспользовался убийца Эльмиры. Мне отмщение, и аз воздам. Этот обед станет последним в вашей жизни, ибо с каждой ложкой супу, с каждым ломтиком мяса, с каждой каплей вина – с каждым словом вы принимаете наистрашнейший яд, который убьет вас, едва отзвучит последнее слово этой эпистолы».
«И граф тотчас упал и умер, – сообщает княгиня. – Несколько мгновений мы не могли пошевелиться, пораженные случившимся. Наконец секретарь пришел в себя, кликнул слуг и склонился в поклоне передо мной – единственной наследницей графа Александры Петровича. Исполнилась последняя воля дядюшки, выраженная в его духовной. Я вздохнула с облегчением. Дело было сделано».
В своих записках Т. Е. Ловиц подробно рассказывает о переполохе, вызванном кончиной высокородного вельможи, о высочайшем повелении, в соответствии с которым авторитетная комиссия тотчас выехала в Парадиз. К тому времени были допрошены все, кто находился в имении, все, кроме Якопо дельи Каррарези: он тронулся разумом и был препровожден в скорбный приют. Комиссия, составленная из самых опытных медиков и химиков, подвергла тщательному анализу всю пищу и съестные припасы в доме, а затем исследовала печень, почки и легкие покойного, но не обнаружила даже намека на какой бы то ни было яд. Доклад комиссии Лавуазье – Ловица – Буша утонул в архиве. Высочайше было предписано считать, что Александр Петрович скончался от апоплексического удара вследствие обжорства. Т. Е. Ловиц пишет: «Убежден: анонимный автор письма вовсе и не имел в виду известный или не известный науке яд. Если уж и говорить об яде, то отысканием его следов должен заняться не химик, но историк или философ».
Аталия
Обнаженная, верхом на страшно оскалившемся белом коне, гордо вскинутая голова с развевающимися на ветру густыми волосами, полные плечи, высокая грудь, прекрасные пышные бедра, с окровавленной саблей в правой руке, а в левой – знамя, выкроенное из белоснежной простыни с несмываемыми отпечатками двух тел, – мчалась она то ли в бездну рая, то ли в бездну ада, пленяющая почти нечеловеческой красотой, каковая иногда воспламеняет даже чудовищ, – такой запечатлел ее на гравюре анонимный голландский художник.
Ее звали Аталия Осорьина-Роща.
Семнадцати лет она стала женой престарелого князя Осорьина-Рощи, который на другой же день после свадьбы увез свою Аталию в осорьинское подгородное имение, кишмя кишевшее наглыми лакеями, развратными наложницами и их незаконнорожденными детьми, мрачными гайдуками, ряболицыми палачами, медведями и охотничьими псами. В первый же вечер супруг подвел Аталию Алексеевну к большому, в рост, зеркалу, занимавшему угол спальни, и тоном, не терпящим возражений, велел раздеться донага, что юная супруга, не без трепета и смущения, и исполнила. Князь извлек из шкатулки кованый стальной пояс, состоявший из двух полос, расположенных под прямым углом друг к дружке, надел его на чресла супруги и запер на ключ, который повесил себе на шею. После чего велел спальным девушкам проводить княгиню в ее опочивальню и строго ее блюсти.