Тати знала, что Тарханов всю жизнь собирал письма и рукописи писателей, но и вообразить не могла, какие сокровища хранились в его архиве. Это были письма и черновики Пушкина и Грибоедова, Достоевского и Лескова, Блока и Шолохова, Платонова и Пастернака. Можно было только гадать о том, какими путями в этот архив попали личные бумаги Вольтера, Диккенса, Гарибальди, Оскара Уайльда, Рембо, Рильке, Джойса и Селина.
Тати вела переписку с университетами, библиотеками, галереями, аукционными домами, исследователями, которые хотели получить доступ к ее бесценному архиву, дарила или продавала некоторые материалы, следила за публикациями, вела судебные тяжбы.
Это была нелегкая рутинная работа, и Тати то и дело звала меня на помощь. Уже тогда, в советские годы, мой словарь обогатился такими понятиями, как лот, эстимейт и price-fixing. В конце концов, узнав о крахе моего второго брака, она предложила мне стать ее секретарем и перебраться на Жукову Гору, «под руку».
К тому времени Тати похоронила Генерала, с которым прожила более двадцати лет. Иногда он исчезал на несколько месяцев, однажды его не было полтора года. И всякий раз Тати терпеливо ждала его – ждала, когда у ворот остановится его машина, чтобы выйти на крыльцо, как ни в чем не бывало поцеловать своего Сашу напомаженными губами в душистую щеку, затянуться сигаретой, вставленной в длинный мундштук с серебряными нитями, и проговорить: «Соль на столе, дружок» – проговорить в своей обычной манере, так, словно закрывала дверь за каждым словом, а ночью поорать всласть в объятиях своего ненасытного любовника.
На его похоронах она была невозмутима: «При чужих не плачут».
В последние годы жизни Генерал возглавлял международную консалтинговую компанию, и к его услугам часто прибегали видные бизнесмены и политики. Незадолго до смерти он попросил Тати «присмотреть за девочкой» и привез на Жукову Гору пятилетнюю Лизу, у которой были красивые глаза, ядовитый язык и врожденный вывих бедра. Кажется, она была дочерью Замятина от одной из его жен, разбросанных по всему свету. Во всяком случае поначалу девочка говорила по-английски гораздо лучше, чем по-русски. В доме шептались, что Генерал оставил девочке огромное состояние, которым, однако, она сможет распоряжаться только после того, как выйдет замуж, но правда это или нет – никто, кроме Тати, не знал, а она молчала.
После смерти Генерала Тати несколько раз заводила любовников, но эти связи были непродолжительными. «Этих мужчин можно пригласить в постель, – говорила Тати, – но не за стол». А вскоре она и вовсе успокоилась: «От старой женщины пахнет не женщиной, а старухой. Таким запахом не торгуют». Пахло всегда от нее, впрочем, свежим табаком и чуть-чуть духами – ее любимым гиацинтом.
Память о прошлом была материализована и сосредоточена в «алтарной» – так в шутку стали называть небольшую комнату, примыкавшую к гостиной, где на столиках и комодах, в шкафчиках и коробках хранились семейные реликвии: ржавая железная перчатка, принадлежавшая князю Осорьину – победителю литовцев, грубоватый золотой перстень, снятый с руки князя Осорьина, казненного по приказу Ивана Грозного, двузубая вилка с гербом и еще несколько столовых приборов, которыми пользовался князь Осорьин – сподвижник Петра Великого, игральные кости князя Осорьина, павшего в битве под Гросс-Егерсдорфом, сабля подполковника Осорьина, ответившего Наполеону: «Я только держал строй, ваше величество. Держал строй», солдатская зажигалка, сделанная из патронной гильзы, с которой генерал Дмитрий Осорьин не расставался до самой смерти, курительная трубка Тарханова, несколько темных икон в серебряных окладах и, конечно, портреты – генералы, кавалергарды, сановники, епископы, монахи, отец и мать Тати, Тверитинов – в расстегнутой рубахе, с запьянцовской физиономией, Николаша, ослепительно улыбающийся в объектив…
Нинон следила за тем, чтобы в «алтарной» всегда был идеальный порядок. В памятные дни Тати и Нинон зажигали свечи перед портретами и ставили в вазы свежие цветы.
Жизнь в доме текла размеренно, без головокружительных взлетов и падений. И уже давно – без псов и кошек, которые отошли в мир иной – сначала Ганнибал, Миньон и величественная София Августа Фредерика фон Анхальт-Цербстская, за ними Катон и Мизер, потом ленивая гладкая Дуняша, наконец, рыжая зеленоглазая Дереза.
После завтрака я помогал Тати разбирать архив. Часа за полтора до обеда мы отправлялись вдвоем «на воздух». Это было нелегкое испытание для меня: Тати не любила чинных прогулок, шла быстрым шагом, выматывая спутника. До преклонных лет она почти каждый день летом гоняла на велосипеде, а зимой – на лыжах. После обеда все в доме отдыхали, потом пили чай, и мы с Тати снова принимались за дело. Чаще всего в это время мы составляли черновики писем, которые я на следующий день доводил до ума и относил на подпись Тати. По будням ужинали небольшой компанией – Тати, Алина, я, иногда к нам присоединялся Лерик. В субботу за столом собиралась вся семья – Тати, Борис, Алина, Илья, Лиза, Лерик, Нинон, Ксения, Сирота, Даша и я. Митя, сын Нинон, в наших застольях никогда не участвовал.
Жизнь изменилась сильно, гораздо сильнее, чем все эти люди.
Проработав несколько лет в прокуратуре, Борис перешел в крупную государственную нефтяную компанию, где вскоре стал вице-президентом, а потом занял важный пост в правительстве. Он остался все тем же – твердым, властным, красивым и неразговорчивым. Иногда по вечерам мы играли в шахматы – Борис, конечно, побеждал. Случалось, что после ужина он садился за рояль и подолгу играл – Брамса, Шопена, Листа. Компанию ему разрешалось составлять только Тати – она сидела в кресле у окна, потягивала вино и курила, изредка подкидывая на ладони монетку – медный пенс, память о Генерале. Потом он на несколько минут поднимался к Алине, чтобы пожелать ей спокойной ночи, и отправлялся к Нинон.
Нинон была по-прежнему крепкой и неунывающей женщиной. Узнав о том, что Борис приедет к ужину, она бросалась в парикмахерскую, делала маникюр-педикюр, тщательно одевалась, а за столом то бледнела, то краснела, глядя на Бориса, словно ей было не за пятьдесят, а четырнадцать. В такие минуты она источала дразнящий запах, будораживший всех мужчин, оказавшихся за столом. Она любила Бориса до дрожи, до обожания. И как она гордилась своим животом, когда забеременела, как гордилась Ксенией…
Девочка выросла здоровой, яркой, неглупой – вся в мать. А вот сын Нинон – Митя – стал семейным проклятием: этот циничный смазливый парень с блатными повадками то и дело попадал в неприятности, из которых Тати и Борису приходилось его вытаскивать, и ненавидел всех – даже Алину, которую обеспечивал таблетками и время от времени «ублажал», как выражался Сирота.
Разумеется, Алина знала про Нинон и Ксению, но заговаривала об этом редко. Да и понять ее иногда было попросту невозможно: алкоголь и таблетки разрушали ее мозг. Целыми днями она лежала в постели, курила, смотрела телевизор, спала, выпивала, а то среди ночи бродила по дому в коротенькой ночной рубашке, декламируя монологи леди Макбет или, того хуже, Джульетты. Актриса из нее не получилась: читала она напыщенно, манерно, то подвывая, то самым пошлым образом переходя на шепот. Время от времени она спохватывалась, переставала пить, приводила себя в порядок и выходила к столу в каком-нибудь смелом наряде, демонстрируя коленки и плечи, которые когда-то были и впрямь хороши. В такие дни она становилась суетливой, слезливой и жалкой девочкой-старушкой, приставала к домашним, требуя внимания, и мне не всегда удавалось выпроводить ее из своей спальни. Но вскоре она снова возвращалась к алкоголю, таблеткам и телевизору.