Книга Третий роман писателя Абрикосова, страница 33. Автор книги Денис Драгунский

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Третий роман писателя Абрикосова»

Cтраница 33
ПАША ВЕРЕЩАГИН

– Я виноват перед вами, лейтенант.

Но верьте моей искренности, я не хотел вас обидеть.

– Полноте, ваша светлость!

Нынче не время для обид. Если дозволите, я прикажу седлать лошадей.

Однажды утром один писатель – я не стану, разумеется, называть его имени, потому что писателей у нас столько, что непременно в кого-нибудь попадешь, а если специально сверишься с писательским справочником и изобретешь такую фамилию, которой ни в одном справочнике не сыскать – тогда тем более начнутся подозрения: кого это наш Эзоп в виду имеет? Итак, однажды утром один писатель вспомнил, а лучше сказать – почувствовал или догадался, что умер Паша Верещагин.

Но догадался об этом он не сразу. Сначала ему показалось, что больше не о чем писать. То есть писать-то, конечно, было о чем: свои жизненные впечатления и духовный опыт, сколь бы скромными они ни были, он еще далеко не исчерпал, и прекрасно осознавал это обнадеживающее обстоятельство – но чего уж тут, всякий знает, что это значит, когда писателю вдруг кажется, что ему не о чем больше писать. Особенно если это случается светлым четверговым утром, точнехонько в десять тридцать, когда жена ушла на службу, а сын – в институт, когда выпит второй чай – первый пьется в половине восьмого, вместе с семьей, – и когда под этот крепчайший чай со свежайшим бубликом просмотрен вчерашний номер газеты, и когда, наконец, кресло удобно скрипнуло, словно бы само придвигаясь к старому, отцовскому, а точнее, дедовскому письменному столу – о чем не раз говорилось гостям, особенно новым знакомым, чтобы, упаси боже, не подумали, что старинный стол тщеславно приобретен в антикварном магазине. Но поскольку подобные заверения чаще всего оказывались именно тем самым тщеславным пустохвальством, подозрения в котором так опасался писатель – все, да, буквально все называли бабушкиной рухлядью новоприобретенные и свежеотреставрированные старинные вещицы, – то специально ради ненатужного доказательства своих исконных прав на овеществленные семейные предания – специально ради этого на столе, ближе к лампе, в рамке с вырезной задней ножкой стояла фотография означенных родственников. Молодой и красивый дед вдумчиво сидел за столом, уперев остроотточенный кончик карандаша в белый лист, и видно было – ах, старые жесткорисующие объективы, ах, старые мелкозернистые пластинки девять на двенадцать! – видно было, что он написал два слова, вероятно «проба пера», и рядышком стоял мальчик лет десяти, отец нынешнего владельца стола, и столь же вдумчиво заглядывал через плечо, гадал, почему папа написал «проба пера» карандашом – надо бы «проба грифеля». Стол тоже хорошо получился – собственно, это и был портрет стола. Отлично была видна настольная лампа – та же, что и теперь, чернильный набор из недорогого камня с прожилками – тот же самый, а также два отдельных стакана с карандашами и перьями – опять те же самые стаканы, что живьем стояли на столе. И та же самая рамка с отставленной задней ножкой точно так же стояла у лампы, и поэтому создавался круг, неразомкнутое время старинных картин, где на груди у кормящей Богородицы висит крестик с распятием. Кроме того, на фотографии видны были не дожившие до сего дня точилки, ластики и перочистки. Дед никоим образом не принадлежал к пишущим людям, но обожал письменные принадлежности. Чтоб, например, адрес написать на конверте или подсчитать семейные расходы за месяц. Стол, кстати, подарил деду его отец – кажется, в честь поступления в московское техническое училище. Появлялся прадед, выстраивалась родословная. Садись и пиши семейный роман, тем более если кажется, что не о чем писать. Такая, можно сказать, груда материала. Но писатель поморщился от столь пошлых словес, неизвестно как забредших в его внутреннюю речь, и в десятый раз за это утро убедился, что работать ему не хочется. Просто руки ноют и отказываются, и голова отказывается тоже, как будто сидел за столом неделю, не разгибаясь, и все – устал.

Но это было слишком внезапно для усталости. Словно в машине бензин кончился – удивительное, кстати, дело, что бензин кончается разом, и может кончиться в левом ряду быстрой дороги или пуще того – в туннеле. Потому что все равно, несмотря на все знания об устройстве мотора, все равно кажется или даже чувствуется, что после заправки машина веселее поехала – наследственная память о сытой и свежей лошади. А значит, и кончаться бензин должен тоже постепенно – как лошадь устает. Впрочем, у самого писателя машины не было, и все эти переживания он знал со слов своей недавней знакомой – от нее весело пахло бензином, и когда этот запах опасно угнездился в его одежде – тем более что он помогал ей на бензоколонке, бегал к заправщице с деньгами, стукал кулаком по счетчику и, завернув пробку бензобака, хозяйственно обтирал тряпицей бензиновые капли с крыла ее машины, и все это среди бела дня, на виду у всех, с ума сойти! – так вот, когда он совсем пропах бензином, тут-то и появился старый приятель, друг детства Паша Верещагин, человек бессемейный и потому свободный, всегда готовый повозить товарища на машине по городу. Хороший человек Паша Верещагин, со скромной биографией старшего инженера на секретном оборонном заводе, живущий в дальнем Бибиреве, в однокомнатной квартире без телефона. Неслучайные детали – получалось, что Паше Верещагину никак нельзя было позвонить, даже в самом крайнем случае никак нельзя было разыскать бедового Пашу Верещагина, и поэтому писатель, утвердившись в одиночестве буднего дня и даже настучав на машинке странички три-четыре, дожидался условленного звонка, и в условленное время в условленном месте, слегка задохнувшись от безнаказанной смелости, усаживался в ее машину – желтую, низкую, ненашенских очертаний.

Да, у нее была американская машина, маленькая, двухдверная, спортивный вариант, довольно старая. С прохудившимся глушителем, но здорово мощная. Или это дырявый глушитель давал такой рев, казавшийся силой мотора? Старая, латаная тачка, склепанная буквально из ничего, из кучи смятого железа, – раньше это была машина ее старшего брата, и у него на ста сорока рвануло передний баллон, и он угодил водительской дверью в дерево, в единственное дерево на двухкилометровом, наверное, протяжении этого несчастного куска дороги. Они ездили смотреть на это дерево – такой не очень толстый тополь. Желто-зеленая кора была содрана, и, хотя прошло уже два года, в траве, если поскрести пальцем, можно было найти горошинки стекла. Она приделала на это дерево медную табличку – на этом месте такого-то числа в автокатастрофе погиб такой-то. И посадила цветы. Но потом табличка пропала, и главное, кто снял, кому надо, кому мешало – непонятно. Цветы остались, хотя немного одичали, обмельчали, заглушенные травой.

Значит, она держала в руках руль, который раздавил грудь ее брату, и его кровь стекала по приборной доске на это сиденье, – писателю становилось страшно.

Ничего, смеялась она, в один гроб два раза не ложатся! И на пустом загородном шоссе показывала ему разворот юзом четырех колес. Не боялась боли, смерти, беды, не знала, что это такое, была человек зверь машина дерево бабочка земля воздух ветер, а больше всего – дерево. Дерево бывает дитя юное взрослое зрелое старое древнее сухое, но и за год кратко повторяет этот путь, бывает весеннее юное летнее взрослое осеннее зрелое зимнее тихое будто бы мертвое – так и она. Весной познакомились, целовались в машине под светофором, летом ездили просто в лес, в поле, в стога, а осенью нашли брошенный дачный поселок, летние дачи какого-то Минспецстроя, служебные, в сентябре все оттуда съезжали, сторожей не было – они залезали в низкое окно и оказывались среди железных кроватей, сыроватых матрасов и мал мала меньше алюминиевых кастрюль, башенкой стоящих на плите в темноватой кухне. Электричества не было, и слава богу. К зиме нужен был дом. Весна-лето-осень – зима; улица-лес-бивуак – дом. Откуда взять дом? Где, как? Если бы Паша Верещагин был на самом деле, можно было бы встречаться у него – в холостой однокомнатной квартире старого друга. Пишущая машинка на табурете, газетные кипы на полу, пустые бутылки в кухне. Конечно, это никакой не дом, но хоть какая-то крыша, уже спасибо, и пускай это будет похоже на иероглиф, на литературный штамп… – горестно усмехался писатель, потому что не было даже такой крыши, равно как и самого Паши Верещагина. И писатель гнал прочь мысли о зиме, старался ни о чем не думать и верил, что осень с зелеными сырыми домиками будет всегда, всегда будет запах бензина от ее рук, от ее ног, от нее ото всей.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация