Знаете, когда человек одинок, он делает всякие глупые вещи. Не вещи – поступки. Не делает, а совершает. От одиночества он иногда себя убивает. Хотя это вряд ли глупый поступок.
Я себя не убью. Впрочем, и одиночества нет, я его сам себе выдумал. Мне это приятно. Мне приятно стонать, жаловаться, жаться к теплым предметам. Приятно жалеть себя, бормотать ни о чем.
…Разрушенных зданий, заверченных гаечек в мозге. Огни растерявшихся звезд. Молекулы хаотических действий. Черная дыра озарения…
Конечно, звонит телефон. И жизнь вливается в бред.
Телефон стоит под рукой, ведь я знал, что будут звонки.
Снимаю трубку, несу к голове.
– Алло? – спрашиваю спокойно, словно совершенно здоровый. – Алло, говорите.
– Привет.
Это Лена. Я так и знал. Отвечаю:
– Привет. Как дела?
– Норма-ально. А у тебя?
– Болею.
– Чем?
– Одиночеством.
– А-а, ну хватит! Не плачь.
– Скучно мне, Лен.
Лена находит лекарство:
– Приходи!
– Там холодно.
– Конечно, такая, прям, даль!
Я тихо смеюсь, отвечаю:
– Ну что ты, конечно, приду.
– Когда?
– Сейчас, уже выхожу.
Одеваюсь в прихожей добротно, на совесть. Мерзнуть я не люблю. Во мне мало крови, поэтому остываю буквально мгновенно. Случается, на ходу леденею.
В квартире никто не остался: родители на работе, сестра, Настя, у друга. Наверное, читают друг другу вслух Ричарда Баха…
Захлопнул дверь, провернул ключ в замке. Спускаюсь. Спускаться недалеко – один лестничный марш.
2
Улица. Прохлада подъезда сменилась мертвым холодом. Едкие щипки хиуса… Почти бегу, пряча нос, сунув руки в рукава полушубка.
Изредка кошусь направо, налево. Люди тоже прикрывают озябшие лица, движутся, как и я. Только больные и старые внешне совсем не торопятся…
Воздух мутный и грязный; красное пятнышко солнца. Я не чую, чем пахнет, – нос заполнился слизью. Микробы тонут в ней, слизь выползает наружу.
Добрался до дома под номером двадцать четыре. Это ее. Кирпичная пятиэтажка, точно такая же, как и моя. У нас весь центр города в таких вот домах. Невысоких, с толстыми стенами, сберегающими тепло.
Я спешу на третий этаж. Распрямляюсь перед дверью, звоню. Дверь открывается быстро.
– У-у-ух-х! – поскорее снимаю полушубок. – Мор-роз.
Лена смотрит и улыбается грустно.
Сняв унты, вынимаю носовой, отутюженный мамой платок и сморкаюсь. Сморкаюсь подчеркнуто громко и тщательно… Проделав всё это, обнимаю Лену, целую в мягкие губы.
Чужое тепло быстро перетекает ко мне. Прижавшись к Лене, наблюдаю этот процесс. Окунаюсь лицом в ее душистые, тоже мягкие и теплые волосы. Теплые, темные… Прячусь в ее волосах.
– Ну ладно, – наконец Лена высвобождается. – Давай ко мне.
Через зал проходим в ей отведенный участок квартиры. Родителей нет, они, как и многие горожане, сейчас трудятся, а брат у подруги, наверно.
Сажусь в кресло, потягиваюсь, на Лену смотрю. Она рядом, смотрит в ответ на меня. Улыбается, но уже не грустно, а как-то иначе.
– Может, чайку? – говорю.
Лена смеется:
– А я вот думаю, попросишь ты или нет. Конечно, как же без чая. – В голосе нечто вроде досады.
Я оправдываюсь:
– Мороз.
Она удалилась на кухню. Я осматриваюсь. Все как обычно – легенький беспорядок. На столе учебники, ручки, фломастеры. На дверце шкафа синий школьный пиджак. Кровать небрежно застелена модным покрывалом с Микки-Маусами…
Лена вернулась с подносом. Две чашки чая, сахарница, ложечки; варенье в вазочке. Я делаю вид, что доволен, на самом деле пить чай мне совсем не хочется.
Осторожно глотаем чай и молчим.
– Лен, поставь что-нибудь.
Она быстро повернулась к этажерке с аппаратурой.
– Кассету? Пластинку?
– Пластинку.
– Какую?
– Ну, хоть старый добрый «Форум».
– Ф-фу-у!
– Не фу. Знаешь, как в твоем возрасте я под него отрывался!..
– Давай лучше «Фристайл» уж.
– «Больно мне, больно», – вспоминаю песню «Фристайла». – Хорошо, поставь.
Ставится группа «Фристайл». Начинает жаловаться певец. Я допиваю чай. Вынимаю из спичечного коробка жеваную, но не потерявшую еще аромат жвачку. Жую. Лена наблюдает за движением скул.
– Эх, Лена, – вздыхаю.
Поднимаюсь, перехожу на кровать. Отвалился к стене. Зевнул, не распяливая рта.
– Лен, пожалуйста, выключи свет.
Щелчок. Обрушился сумрак, и сразу хочется кого-то любить. Она рядом, я ее обнимаю. Мы лежим, тесно прижавшись друг к другу. Впитываю ее тепло, свежесть молодого дыхания… Повернулся, надул шарик из жёвки.
– Фу-у! – весело морщится Лена.
Шарик взрывается слишком сильно. Жвачка окутала нос, подбородок и щеки. Черт… Вынимаю основной комок, собираю им прилипшие хлопья. Потом прячу комок в коробок.
– Лена, знаешь, – прижимаю ее крепче к себе, – знаешь, как мне с тобой хорошо. Спокойно, Лен…
Она верит или хочет верить – она обхватила мою шею тонкой, но сильной рукой. Она гладит пальцами щеку. Щека небрита, Лене приятно по ней так водить.
Певец умолк. Щелкнул автостоп на вертушке. Тихо. Лишь за заклеенным, утепленным осенью окном иногда что-то невнятно гудит.
– Вот мы с тобой, – начинаю поливать словами пространство, – мы с тобой две песчинки в этом пасмурном мире. Вокруг холод и пустота, а нам вместе – тепло. И это ведь счастье. Лен, – заклинаю ее и себя, – это счастье. Эти минуты, этот вечер, этот бледный прямоугольник окна. И мы здесь вдвоем. Ты веришь, Лен, это счастье?
Она тихонько, невнятно смеется, теребит мои волосы.
– Ты не веришь? – удивляюсь я ее смеху.
– Верю, – ласково шепчет она, – верю, конечно.
Некоторое время лежим блаженно и молча. По крайней мере, я изображаю блаженство. Но вот надоело.
– Родители скоро придут, – вслух вспоминаю.
– Еще почти час.
– Хорошо. Ведь нам вдвоем хорошо?
– Хорошо.
Я посмотрел на нее. Вижу темный анфас. Тянусь к нему. Целую сначала крепенький подбородок, потом послушные губы. Целую так долго, что уже не хватает дыхания. Отрываюсь шумно и сыто.