Я люблю не ее. Точнее – ее не люблю. И когда-нибудь придется сознаться и перестать приходить. Будут слова, может быть, даже и слезы, а может, не будет. Но мне все равно. Я ее не люблю.
Ой, чтой-то сол-лнышко-о не све-ет-тит…
Да, не светит уже, наступает вечерний период в круговороте незыблемых суток. Хоть зима, хоть лето, хоть осень, весна – неизбежно наступит утро, и полдень, и вечер, и ночь.
Перевернулся с левого бока на правый, к стене. А в прихожей слышно оживление. Это сестра. Значит, вскоре придут остальные.
…Мечется, мечется жаркий огонь, пожирая равнодушных к умиранию детищ природы. Мечутся, мечутся в хаотической панике молекулы, страшась непригодной к продолжению существования температуры. И бьются они о твердую пленку, сжавшую их мир, их вселенную, различимую равнодушному детищу лишь в микроскоп.
Подтаскиваю к себе телефон. Подтащил, посмотрел на его пошлый красненький корпус. Поднимать трубку не стал. Скучно. Всё ясно заранее. А кто-то сейчас веселится. И при этом меня дурачком называют. Сами они дурачки. Зачем веселиться, когда развернутый угол всех примет, поглотит? Как могут они веселиться, когда есть тот, кто понял про них?.. Ох, дурачки.
В принципе, что ж, пора завершать. Я вдоволь уже насмотрелся, и, самое страшное, иногда меня тянет их передразнить. Но есть опасность: дразня, я могу невольно переродиться. Стать одним из таких. А я не хочу быть хотя бы похожим на ряды долговечных людей, обреченных на пожизненный срок бегать по улицам и после пробежек таращиться в телевизор. На них плюнула и смерть, и настоящая жизнь. Их оставили, бросили. Они не стоят внимания ни Бога, ни дьявола.
12
Ужин. За большим обеденным столом сидят четверо. Папа, мама, сестра Настя и я. Вместе с поглощением пищи эти четверо ведут разговоры. И я тоже веду – мне нужно хоть отчасти мимикрировать под остальных, – но смысл в мозг не западает. На самом деле я тороплюсь просто съесть все, что мне надо, и удалиться к себе.
Вдруг папа:
– Ну, как в институте дела?
И я спокойно и честно, даже с облегчением, признаюсь:
– А я бросил учиться.
– Как это бросил?! – в один голос папа и мама.
– Как это – бросил? – уже только, угрожающе-отчетливо, папа.
Я прекращаю жевать и тоскливо гляжу в телевизор. Молчу. Нелепо же сознаваться, что я не могу бывать там пять дней в неделю, где пять дней в неделю бывает она. Видеть ее, даже оказываться с ней в одной аудитории, и понимать, что она, эта вторая половина меня, отдельна. И никогда нам не соединиться… Нелепо говорить такое в двадцать один от роду год.
И я бурчу:
– Не могу. Надоело.
– Ну, это не объяснение, – папа. – Не успел поступить…
Мама, плачущей скороговоркой:
– Я вообще не понимаю, как же так можно!
– Хм! – подает голос сестра. – Я говорила вам летом, что так всё и будет. Что, вы его не знаете, что ли?
Тянет ответить ей, но не отвечаю. Терплю.
– И что ты думаешь делать? – задает вопрос папа.
– Работать пойду.
– Куд-да? – в отчаянии вопрошает мама.
– Сторожем или кочегаром.
– Угу. – Папа дергает головой, будто узнал, что я конченый наркоман. – Отличная перспектива… Я в двадцать три квартиру уже получил. В двадцать семь купил «Москвич». В двадцать девять мастером стал… Так я горбатился на заводе с пятнадцати лет! Двигался. А тут – кочегаром! Легко у вас как – кочегаром! Пять копеек зарплата… Что ж, родители же прокормят!
Я набираюсь смелости и решимости и говорю:
– Я не могу двигаться по жизни так же. У меня не получается. Не знаю. Прошу прощения, что вот такой у вас сын.
– Да никто тебя не заставляет идти так же, как мы. Не дай бог! – Папа странно, страшновато усмехается. – Не дай бог вам нашу судьбу. Но по жизни болтаться нельзя. Пойми ты это – нельзя! Ведь скоро же сам семью заведешь, а чем будешь кормить? Ни образования, ни профессии…
Ну и так далее.
Долго еще кипел разговор, выйдя за рамки ужина. Мама всё больше обижалась за все доставленные ей от меня обиды. Воспоминания дошли аж до детского сада. Папа горячился и объяснял, что жизнь жестокая штука, что никто никому не нужен, что пришли новые времена… Часов до десяти всё это тянулось.
А за окном чернела ранняя ночь и свирепствовала зима. Честная убийца зима.
…Если идти по скучному тротуару нашей центральной улицы, по чистому тротуару, который царапают каждое утро шумные чудовища-тракторы, то можно быстро устать от прямого пути и свернуть с тротуара. А свернувши с него, можно пойти через дворы и сугробы. Обогнуть кочегарку с соблазнительно длинной трубой. И вполне можно выйти как раз к тому дому, где сейчас есть Марина. Я не знаю точно, где он, этот дом, но он где-то там, и он точно есть. Он точно есть в этом городе, в этом засыпанном снегом и сажей городе-яме.
Пусть обрушатся горы и закроют путь Енисею. И вода вместе со льдом хлынет на нас, на все это скопище. Пусть топит, пусть очищает. И тогда я побегу и найду этот дом. И возьму ее на свои жидкие руки, и унесу…
Марина. Марина, ты ласкаешь сейчас пустое, равнодушное тело. Ты не знаешь, что я вижу тебя, вижу тебя обнаженной, маленькой, жалкой. Ты не представляешь, Марина, что я – это всё. Что все слова о любви ты говоришь только мне, что ты прикасаешься только ко мне, что ты вдыхаешь только меня. Ты моя, а я твой. И ты это рано или поздно поймешь. Это случится. Это будет мой праздник.
…А Лена не позвонила. И я ей не позвонил. После долгих ворочаний все же уснул. И пребывал до утра в уютной черноте безразличия. Был временно трупом.
13
Ни сторожей, ни кочегаров не нужно сейчас. А больше я ничего не умею и уметь не хочу. Правда, и этим профессиям я не учился, но, наверное, выполнять их сумею. Сумел бы.
От родителей теперь нет отбоя. Теперь просто так не полежишь на тахте. Психологический прессинг… Особенно мама, ее эти речи о том, что «а может, не все потеряно, может, попросишь и сдашь?» У Лены тоже стало как-то не так. Какая-то тягость. Не получаю разгрузки. Да и как получить, когда я вижу в ее глазах посторонние мысли. Кажется, она думает, как бы от меня взять и избавиться. Да и правильно – я и сам себе надоел, а каково этой девочке…
Стало сложнее, но я радуюсь – всё окончательно сдвинулось с места, стремительно набрало обороты, рассыпалось, понеслось в разные стороны света. Ничего не поймать.
Беспокойство, мелкое, противное, тошнотворное, не покидает ни на мгновение. Оно грызет мозг, как червяк-паразит. И даже когда я в квартире один, уже спокойно полежать не могу, наслаждаясь тоскою по жизни. Тревожит реальное, гонит с тахты.
К счастью, солнце появляется чаще. Февраль как-никак. А февраль светлей января.