– Валентина, слышишь меня, помоешься, подотри, белье мокрое на балконе оставь.
– Слышу, сделаю всё, не беспокойся.
– Пока, я по делам пошла, вернусь не скоро.
Подвернувшаяся свобода душила, комком к горлу подкатывала, прокашляться боялся, казалось, всё счастье из меня вывалится. Сил подтянуться во мне не осталось, а светоносное тело там за стеной манило неудержимо. Выдохнул из себя лишнее: слабость, трусость, нерешительность, напрягся, что вот-вот жилы лопнут, но до окошка заветного дотянулся. Валя одной рукой оглаживала маленькие груди, другая трепетала возле слепящего гнездышка рыжих волос. Она заметила меня и вроде даже ждала. Я глазел с ее согласия, а она разгоралась утренним солнышком. Руки не выдержали, сорвался с позором, зашиб всё, что мог. Тело пело от боли, какой-то радостью преступной переполнялось.
Поднялся – шаг, второй и я у ее двери. Дернул, оказалось на защелке.
– Тетечка Валя, на минутку.
– Что случилось, пожар?
– Да, нет. Да! Да!
Дверь подалась, пахнуло теплом из снов, ароматом земляничного мыла и откровением тела. Шалый от близости, вошел, уставился ошарашенно и пил, и задыхался, понимая, что счастья такого нет ни у кого и быть не может. Соски грудей у нее удивительно маленькие и такие розовые-розовые, как малина в июне. Правой рукой она прятала нежную прелесть рыжего совершенства.
– Ну, все мои тайны разглядел или нет?
Помимо воли вырвалось первое в жизни признание:
– Всю, всю до капельки.
Я понимал, ей хочется еще слов, и выдавил из себя без остатка:
– Вы такая красивая, как из сказки…
– Спасибо, давно слов хороших не слыхала, думала, и нет их совсем.
– Можно пойду?
– А ломился-то сюда за каким лешим?
– Поцеловать вас всю хотел.
– Так уж и всю?
– Я никому, честное слово.
– Один поцелуй, пожалуй, заслужил. Ну, чего стоишь, целуй, раз такой смелый.
Сил хватило на полушаг, попал губами в левую грудь и поплыл. И не стало меня, окатило чем-то давно забытым, далеким и, оказывается, самым важным на свете. Руки всё помнили и знали, и умели, обхватили влажное, теплое тело, и до меня дошло, что и я ему нужен! Валя осторожно убрала из моих кипящих уст левое лакомство и подставила к ним правую грудь. Я рождался вновь и вновь, рождался невообразимо красивым и сильным. Мешала, не давала дышать, загораживала вход в рыжее счастье рая ее правая неудобная рука. В восхищенном изнеможении пал на колени, отстранил последнее препятствие от сокровища, впился в него округлым, горячим от грудей ртом и почти сразу потерял сознание. Очнулся от крика. Слаще крика того ничего больше в жизни слышать не доводилось. Потом она вздохнула вольно-вольно, как птица после полета, отстранила меня и, поцеловав в губы, прошептала:
– Уходи, мальчик, быстрее уходи отсюда и никогда больше не приближайся ко мне.
Выскочил пулей, вбежал на балкон, выхватил из пепельницы недокуренную отцом папиросу, спички нашарил и задохнулся от счастья. Не помню, сколько оно длилось. Вернула ее рука, холодная-холодная. Валя стояла надо мной и горько плакала.
Если бы я смог сохранить хоть одну из тех слезинок…
Слепая лошадь
Настоящего мало осталось. На себя все смотрят и ждут впечатлений от себя. От сосков одна тоска. Отощали люди, совсем отощали. От фотоаппаратов и зеркал не оттащить. Вот и я пяти шагов до девяноста не дотянула. Девяносто – дата. Под утро замерзну. Найдут голой в белом эмалированном гробу. Голой явилась в мир, голой и уйду. Вот только косу заплету, седую от стыда за прожитое.
Пропажи не заметят, может, только голуби у помойки поймут, что остались без хлеба, и воробьям крошек не перепадет. Дом затихает, скоро двенадцать. Восемьдесят пять годков, а до крана воды напиться не дотянусь – скользко. Спина окоченела, а глазами в ладони не почерпнуть. Ослабели глаза, и ушами не услышать, если до утра додышу, под соседскую водичку день рождения отмечу.
Мой дед, царство ему небесное, не к ночи будет помянут, конюхом в цирке служил. На лошадей как на иконы молился. В прежние времена старых лошадей на скотобойни не возили. В своем стойле на привязи держали, поили, кормили ладом.
Потом, как людей губить стали, и лошадям лихо досталось.
Ой, дедушка-дедушка, и зачем ты мне эту сказку сказывал? Лежу в ванной голой, вода и та ушла, а сказка вот осталась.
«Директор нашего цирка бушует, волосы последние на бороде рвет:
– Отвечайте, мерзавцы, кто из вас по ночам на арене бардак устраивает?
А мы и ведать не ведаем. Спать за полночь ложимся, перед сном все помещения обходим – всё у нас в ажуре.
– Не спать, слышите, оглоеды, совсем не спать, найти мне мерзавца и на разборку приволочь немедленно.
Не спим, тишину слушаем, а она давит, аж дышать тяжко. И вдруг: «цок-цок, цок-цок». Что за черт, лошади все в стойлах на привязи. Неужели черти в цирке завелись? Не может того быть, батюшка с кадилом недели две тому назад всё обошел, каждый угол крестом осенил.
Крадемся к арене, волосы дыбом, руки трясутся, в ногах дрожь. А там, Господи помилуй, старая слепая лошадь такие кренделя выделывает, что и молодым не под силу. Вот так стояли и ахали, пока она свой номер не отработала.
Наутро доложили директору. Он обнюхал нас, покряхтел от конфуза, дождался ночи и запил на неделю. Через ту лошадь человеком сделался и многих своих друзей через нее в люди вывел. Вот так, внученька: станешь облик терять, вспомни ту старую слепую лошадку».
Вспомнила, дедушка, вспомнила. Встану и я, встану и на арену выйду, и номер последний отыграю. Дотянулась до стиральной машинки, та шланг подала, так по шлангу, по шлангу, молитвы дедушки шепча, выбралась из гроба эмалированного. До комнаты доползла, напудрилась, платье выходное натянула, носки белые, в туфли влезла и воспряла. На кухню на ногах доковыляла, воды вдоволь набузгалась. Вдова образования. У подъезда палку, собаками обглоданную, подобрала и в путь отправилась. Моя арена – класс. Детишек в это время нет, но и у лошади зрителей не было. Прав Господь, в старости зрение во вред. Да и зачем мне глаза: пятьдесят лет этой дорожкой хаживала, мне ее и после смерти не забыть. У пед. университета в цветочных рядах букет наскребла: полузадушенный, мне под стать. Алексей Максимович, ты прости меня, не по тебе урок дам, ты стопить тут, вот и стой себе. «Аптека, улица, фонарь». Нет, Александр, нет, не то, совсем не то. Ты барин, а я баба, мне и перед смертью мужика надо, настоящего мужика. Вот школа, моя шкала, крепость моя Брестская. Я войду в нее с любого угла. Никого больше в жизни и не любила. По корням коридоров доберусь до класса и напоследок, как та слепая лошадь, выдам на одном дыхании сокровенное, неповторимое, анафеме преданое – Павку Корчагина. На партах расставлю учебники углом – и они обернутся бойцами в буденовках. И звезды выстроятся у окон в очередь. Выберу из них самые красные, самые яркие и позволю войти в мой класс и занять места на шлемах учеников.